1) Безумная. Драма в 2 действиях и 3 картинах.
2) Вне закона. Драма в 3 действиях и 4 картинах.
3) Генеральная репетиция. Водевиль в 1 действии.
4) Герой. Шутка в 1 действии.
5) Двести тысяч. Водевиль в 1 действии.
6) Именины в деревне. Шутка в 1 действии.
7) Именины Наташи. Водевиль в 1 действии.
8) Картинка жизни. Драматический этюд в 1 действии.
9) Коллекция. Фарс в 2 действиях.
10) На новую дорогу. Пьеса в 4 действиях.
11) Недуг времени. Драматический этюд в 1 действии.
12) Не понял. Драматический этюд в 1 действии.
13) Одурачили. Водевиль в 1 действии.
14) От Божьего ока не укроешься. Народная драма в 5 действиях.
15) Поздняя правда. Драматический этюд в 1 действии.
16) Роковая буква. Шутка в 1 действии.
На «Роковой букве» Рославлев вышел в соседнюю комнату: там Лазаревский, ожидая Анну Семеновну, работал над ее портретом, на столе около ящика с красками стоял графин с водкой и тут же на тарелочках закуска. Рославлев приложился, дернув «по-сибирски», как говорит Пантелеймонов, не водочный, а винный стакан, и закусив, вернулся продолжать:
17) Самой красивой женщине. Шутка в 1 действии.
18) Степной цветочек. Драматический этюд в 1 действии.
19) Сумерки. Драматический этюд в 1 действии.
20) Сети. Фарс в 2 действиях.
21) Тайга шумит. Драма в 1 действии.
22) То было раннею весной. Шутка в 1 действии.
23) Феминистка, или Долой мущин! Шутка в 1 действии.
24) Чем не жених. Водевиль в 1 действии.
25) Чем кумушек считать трудиться, не лучше ль на себя, кума, оборотиться. Водевиль в 1 действии.
«Лошадиный зад», сказал Рославлев и с таким умилением, словно дело шло не о Трубецковом памятнике, а о собственном, и метко сплюнув на Саксаганского застрявшую в зубах недотрогу – селедочную мелкую косточку, которую без вреда мог бы и проглотить, еще больше разулыбался, – «всякий зад падет во прах, мнится», – он переходил на стихотворение, – окруженный Цензором, Вл. Ленским, Алексеем Ремизовым, как из-под земли подымается перед глазами пьедестал (ясно, он хотел сказать: монумент): Сак-са-ган-ский Санкт-Петербург».
Вот это я понимаю: и проймет и никому не обидно: подписывай контракт и получай деньги. А Котылев, и поздороваться не успев, с первых же слов: «свинья». И настаивая принять мою книгу «Рассказы», изд. Прогресс, тыкал свиньей в Стракуна. Видно было, что Стракуна «свинья» коробит, он, сдерживаясь, менялся в лице, и когда мы остались одни, Котылеву валандаться некогда, подпись схватил и прощай. Стракун сказал: «Какое обращение!», но не договорил: «хамское», остановился: за это «хамское» было б, он это знал, «набить морду»6, и это пустяки, а вот в газетах ввернуть подозрительное словечко о его изданиях… Котылева тронуть – обожжешься.
Я был уверен, что Петруша, как, я не знаю, а очень скоро будет знаменитым, раз взялся за него Котылев. Скажу наперед: мое предположение оправдалось – через какой-нибудь месяц после этой памятной мне встречи я узнал, что Бакст затевает написать группу поэтов и на первом месте, за Вяч. Ивановым, Блоком и Кузминым, значился Петруша Потемкин, а уж за Потемкиным Гумилев.
Правда, затея Бакста не осуществилась. В группу включили меня, потом вычеркнули, тогда Блок отказался участвовать, – а какая же группа поэтов без Блока? – так и расстроилось. Но это неважно, разговор, где поминалось имя Потемкина, долго еще занимал «среды» Вяч. И. Иванова7. И еще: в ту пору в Москве возникнет «Золотое Руно». конкурс – я получу первую премию за рассказ «Чертик»8 («Дом Дивилиных у реки. Старый, серый, лупленный. Всякая собака знает»), первую премию за стихи М. А. Кузмин, а вторую – Потемкин. Мне и Кузмину по 100 рублей, а Потемкину – 50. Но дело не в деньгах, слава! Но это когда-то будет, это я про себя – эти 100 рублей «Чертиковы», а пока, я уже понял, как со мной трудно, даже со сказками, если и Котылевское всемогущество и его «приемы» и обращение с редакторами и издателями не действуют.
На другой день мне было назначено к Руманову, Морская 351. Аркадий Вениаминович Руманов представлял в Петербурге «Русское Слово». Это не Котылев с «Петербургской Газетой», шантажом и скандалом, полет выше и глаз острее, и без всяких безобразий мог человека прославить и вывести на дорогу. Перед Румановым заискивали и лебезили. Котылев раздувал Куприна, а без Руманова Рериху не подняться б так высоко и с такой быстротой, о Рерихе трубили в «Русском Слове». И еще связи. Котылева куда повыше допускали, а перед Румановым сами лестницы под ноги катились и сами собой распахивались двери.
День Руманова начинается спозаранку, не по-парамоновски, но не вровень и петербургским часам. В 8 утра я уже был на Морской.
Когда проснулся Руманов, я не скажу, но он еще лежал в кровати и говорил по телефону. Перед его дверью я услышал его голос: он называл то «граф», то Сергей Юльевич. Я понял, вспомнив стихи в «Жупеле»2 у Арцыбушева. «Граф Игнатьев сан-стефанский, Витте – граф американский», и терпеливо ждал окончания.
Разговор подходил к концу. Собеседник, видимо в хорошем расположении, «официально» не хотел оканчивать и спросил: «Что нового в городе?»
«Да ничего нет, да, в пятницу… и Руманов, точно кофию глотнув, с необычайной бодростью и темпераментом, как выкрикнул: “статуэтку!” “Статуэтку”, – повторил Руманов, – барышня, не перебивайте3, – и для камуфляжу: Столыпин – Ухтомский – Игнатьев – понимаете, “статуэтку” будут показывать…»
«Чья?»
«Не перебивайте… “статуэтка!”»
И тут я понял, что секрет Сомова уж не секрет, о «статуэтке» знает весь Петербург.
Комната Руманова, где «вершились государственнйе дела», показалась очень тесной моим «подстриженным» глазам, так что и сесть негде. И очень белой: от газет или от стола – стол, как в больницах, столики. А сам Руманов, еще не одетый, белый – весь в белом – «розовый». Принял он меня очень ласково. У меня было письмо от Розанова. С закрытыми глазами я передал Руманову. Розанов писал: «Его, Ремизова, только никто не понял, это потерянный бриллиант, и всякий будет счастлив, кто его поднимет»4.
Когда Рославлев «провозглашал» перед Саксаганским о трех великих писателях: Дмитрий Цензор (ударяя на «Цензор»), Владимир Ленский (из «Евгения Онегина», кто этого не знает?) и Алексей Ремизов – мне было неловко, но я понимал, что это игра и по-другому нет возможности убедить Саксаганского принять мою книгу. Но Розановское было от сердца и бескорыстно. Правда, я чувствовал себя «потерянным», это мое с детства, но никогда не представлял себя блестящим. Я все больше убеждался, что душа у меня «мелкая» и разве можно сравнить с Серафимой Павловной? А воображение – без взлета Кодрянской и то, что называется «трепет» – только лихорадочный, а не горячечный.
Я был с Блоком и Андреем Белым, но с первых же встреч я почувствовал мою бедность. В революцию Иванов-Разумник скажет обо мне, сравнивая с Блоком и Андреем Белым – «бескрылый».
С письмом Розанова я передал Руманову и мои рукописи для «Русского Слова». Руманов пообещал все сделать. И вообще Руманов никогда не отказывал.
Но ничего не вышло: и мои рассказы, и мои сказки не подходили к русскому «Русскому Слову», это во-первых, а еще, а может, это как раз и есть во-первых, Руманов не разглядел Розановского потерянного бриллианта и не «поднял». Я это почувствовал.
* * *
Жили мы тогда очень трудно. Особенно, как перебрались с Кавалергардской на Загородный в комнату. Особенно в праздник, когда к хозяевам приходили гости: как в темнице сидели, Серафима Павловна тогда все плакала: Наташи с нами не было. Тут вот нас и освободил Рославлев, оболванив Саксаганского. И в М. Казачий переехали.5 И как раз о ту пору и Розановы переехали со Шпалерной в Казачий же. Ну, Котылев мне со сказками помогал – я и теперь не знаю, что его толкнуло ко мне, что ему от меня? Когда он старался для Куприна, тут было из-за чего, не он, так другой постарался б, но я – только одна неприятность и постоянные скандалы. Умные люди ему говорили: «Да брось ты с Ремизовым возиться, времени проводка, а карману шиш». И правда, много ль рублей он на мне заработал? – да на извозчика не хватит по редакциям ездить! И все-таки Кот-и-Лев6, а впоследствии кавалер обезьяньего знака с повислым слоновым хоботом 1-й степени, он точно чего-то радовался, встречаясь со мной. В конце сентября 1917 года оба мы одновременно захворали:7 крупозное воспаление – я поднялся, а он не выдержал. Мне говорили о нем: «каторжная совесть» – не знаю, какая такая «каторжная»? Так и осталось загадкой почему человека «каторжного» повлекло ко мне и до смерти, отчаянный и вероломный, он был мне верен и никогда не «расстроил» меня, не огорчил душу. А когда его ругали, мне было больно.