Мне дали ее домашний адрес: сходите, она вам про "фашистское искусство" расскажет со всеми подробностями, ни в одной книге столько не прочитаете.
Сахарова встретила меня в халате - бледное большое лицо с крупными чертами, зачесанные кверху волосы. Подняла грустные глаза, сказала, чуть ли не умоляя:
- Проходите, пожалуйста. Пожа-луйста...
У нее почти страдальческий, глубокий взгляд, длинные пальцы, и во всем ее облике, в этом "неглиже" (халат, домашние туфли в два часа дня), в затянувшемся утре - что-то романсовое, какой-то "надлом". Но когда я прошел к ней в комнату, увидел быт вполне благополучный: новый платяной шкаф с отделением для немногих книг, телевизор, покрытый плюшевой накидкой; на столе - тетради, счетная линейка, пачка папирос "Наша марка".
- Курите, прошу вас! Я уже второй день не курю...
У ее ног, облизывая ее шлепанцы, суетится болонка. Сахарова уходит в соседнюю комнату, приносит двух щенят:
- Вот наше потомство...
Дверь в другую комнату приоткрыта - там бесшумно передвигается высокая, прямая старуха.
- Это моя мама. Ей девяносто лет.
Сначала разговор не клеился. Заплакала:
- Мне уже сорок семь! Я больше не могу вспоминать!
Потом стала рассказывать о предвоенной жизни - как выступала в Сочи, в Гагре, в Кисловодске, "подавала надежды".
- Помните до войны песню - "Чайка смело пролетела над седой волной..."? Это был мой коронный номер, меня знали на всех курортах. Но я мечтала о консерватории, собиралась в Ленинград - и вдруг война, пришлось возвращаться в Таганрог, к маме, к сестре. И знаете - это произошло так неожиданно, не успели даже сообразить, что нам делать, как уже в городе немцы.
За месяц до оккупации взяли в армию человека, которого я любила. Перед самым приходом немцев его часть остановилась в Таганроге, около Госбанка. Я прибежала как сумасшедшая, сказала, что пойду вместе с ними, буду, если хотите, солдатом, если нельзя, то буду песни петь, буду фронтовой певицей, кем угодно. Но это были только мечты. Часть уже отправлялась. Он вынул из бумажника триста рублей - все, что у него было, отдал мне. Так мы и расстались, договорившись, что я попробую эвакуироваться. Но достать в те дни эвакокарту было свыше сил человеческих.
И вот пришли немцы. Я осталась одна с мамой, сестра у меня с ребенком. Как быть? Пошла сначала маникюршей в парикмахерскую. Я все умею делать: нужно - буду актрисой, нужно - маникюршей или портнихой, а сейчас вот я техник, выучилась...
Маникюршей я проработала около месяца, но парикмахерскую закрыли - кому нужен был тогда маникюр? Стала я ходить по домам шить. Я кушала там и приносила домой. Ну, что дадут: когда пшена, когда кусочек мяса. А одной особе я шила каждый день по крепдешиновому платью. Ее муж был при немцах старостой какого-то района...
(Сахарова говорит, словно диктует: настойчиво, медленно, стараясь, чтобы я как следует вник в ее рассказ и не делал опрометчивых выводов.)
Когда в городе работы не стало, пошла по деревням. Латала одежду, шила, брала продуктами. Через три месяца вернулась домой с двумя мешками картошки, с яичками, фасолью. Все это я заработала честно и ни с какими немцами не встречалась. А дома узнаю новость: управдом Легиза выписал меня из домовой книги. "Идите, говорит, в полицию". Пришла я туда, а из полиции направляют меня на биржу; каждый тогда знал, что это означает: отправка в Германию - и никаких разговоров...
Я умоляла, просила: "Отдайте мне паспорт!.."
(Сахарова "входит в образ", сейчас она - актриса, исполняет роль "Лора Сахарова в 41-м году" и действительно умоляет отдать паспорт, горько плачет, и я невольно хочу ей помочь, ловлю себя на мысли, что надо бы ей как-то посодействовать, чтобы паспорт ей отдали.)
Не отдают... Я пошла на биржу, которая помещалась в школе № 8 - это была первая школа, в которой я училась, прошу вас запомнить. Пришла, а там уже два трубача, я с ними выступала когда-то в концертах, говорят, что немцам нужны артисты, но требуется рекомендация. И тут, на мое счастье (или, вернее, на мое несчастье - как вам сказать?), встречается мне учительница пения, Ковальская Юлия Францевна: она вела у нас в школе музыкальный кружок, а теперь была концертмейстершей в "Бунте бюне". Посмотрела на меня и говорит: "Погоди, я похлопочу перед своим шефом". Я умоляю: "Пожалуйста!" не хочется ж в Германию ехать...
В театре меня принял Леберт. Это был человек отталкивающей внешности, форменная горилла. Рассказывали, что он бывший актер из Гамбурга, постановщик танцев в варьете, но позже я узнала, что он сотрудник гестапо и в Гамбурге, когда работал в варьете, был уже тайным осведомителем. Он довольно прилично говорил по-русски, знал и польский язык, и когда я предстала перед ним, он меня по-русски стал спрашивать, кто я, откуда, замужем ли и какие у меня в городе знакомства.
И вот началась моя новая жизнь. В театре служил тогда всякий народ, и я по сравнению с ними была величина. Профессиональных артистов не осталось, шли безголосые девчонки, мелкие актеришки - лишь бы уцелеть, прокормиться. Работникам искусств давались кое-какие привилегии. В продовольственном смысле нас приравняли к полицаям, то есть мы получали триста граммов хлеба вместо ста пятидесяти и котелок супа. Но, конечно, главная радость была банкеты. Как только премьера или приезд высшего начальства - сразу же банкет. Присутствуют генерал Рекнагель, начальник гестапо Брандт, все их командование. На столах - вино, деревянные тарелочки в виде дубовых листьев с сырами, колбасами, с сырым мясом. Ну, тут уж никто из нас не терялся: крали бутылки с коньяком, бутерброды, печенье, потом выменивали на базаре. В городе тогда ничего не продавалось за деньги, всё меняли.
Я участвовала во всех спектаклях. В "Бомбах и гранатах" меня и девчонок одели в немецкую форму, мы пели их солдатскую песню "Лили Марлен", но в основном репертуар был чисто любовного содержания. Немцы очень любят песни про любовь, тирольские песенки и еще - "Мамахен, шенк мир айн пфердхен", то есть "Мамочка, подари мне лошадку"...
Я пользовалась большим успехом, была красива, и голос звучал не так, как сейчас. Леберт говорил, что после войны пошлет меня на гастроли в Берлин, и это мне как актрисе, конечно, льстило, не стану скрывать. Успех всегда окрыляет и кружит голову, так что забываешь, кому ты поешь и кто тебя хвалит. Это я признаю, в этом была моя слабость. Правда, иногда совесть мучила: наши Иваны с ними сражаются, а мы им тут песни поем, - но об этом старались не думать, жили одним днем, одним часом. Все матерились беспардонно - и мужчины, и женщины.
И в то же время мое особое положение в театре, мой успех избавляли меня от многих неприятностей. Я была более независимой, чем другие, могла себе кое-что позволить. Голой я никогда не выступала, отказывалась наотрез, даже в "Рождении Венеры", где я исполняла главную роль. Этот спектакль готовили специально для Зеппа Дитриха. Недавно я услышала его фамилию по радио оказывается, он в Западной Германии живет - как мне стало противно! Зепп приезжал всегда с целой сворой эсэсовцев - все в черных мундирах, проходил за кулисы, шлепал девчонок по мягкому месту и обязательно после спектакля увозил кого-нибудь к себе. Леберт лично разработал всю постановку: Венера должна была в финале выйти из раковины голой и преподнести Зеппу Дитриху букет цветов. Тогда я заявила, что петь не буду, устроила скандал, и Леберт ударил меня по физиономии. Я повернулась, ушла, а на другой день назначена премьера. Утром Леберт приезжает за мной на машине, улыбается как ни в чем не бывало: "Мы, говорит, сошьем тебе трико на бретельках..."
(У нее вдруг начинают дрожать руки, всю ее передернуло. Она говорит: "Трясучка нашла - вспоминаю...")
Оказывается, за меня заступился генерал Рекнагель - большой мой поклонник и очень корректный человек, седой, красивый, типичный генерал. Узнал от Леберта, что я не буду участвовать, возмутился, приказал немедленно доставить меня в театр.
И других я себе добилась поблажек. Был уж такой неписаный закон в этом театре, что все друг на друга докладывают, кто о чем говорит, поэтому в разговорах между собой старались выражать недовольство советским образом жизни, нашей "азиатчиной", и восхищаться всем немецким, их культурностью, тем, что они европейцы и прочее. Но я чувствовала себя незаменимой и не подлаживалась под этот тон, позволяла себе всякие выходки, за которые другому бы и головы не сносить. Например, как-то я пела на квартире у одного офицера, и он захотел со мной сблизиться. Вдруг началась бомбежка, и этот офицер говорит: "Ах, какая досада! Русская свинья залетела!" Так я ему ответила: "Ты, говорю, бандит, и все вы бандиты!" - и немедленно ушла. Он за мной гонялся по всему городу на машине с включенными фарами, а я спряталась у подруги, у Зины Катрич...
Но и это мне сошло с рук, только Леберт лишил на две недели пайка.
И вот нашелся подлец, тенор, который захотел продвинуть вместо меня свою любовницу, полнейшую бездарь, ни голоса, ни внешних данных - ничего абсолютно. И он пишет на меня донос в гестапо, будто я жена комиссара и связана с партизанами. Однажды ко мне в уборную врывается Леберт с тремя эсэсовцами,. говорит: "Одевайтесь быстрее. Поедемте с нами". - "Куда?" спрашиваю. "На концерт", - говорит.