Синявский продолжал молча возиться у койки, набивая папиросы, напяливая блузу и вообще бессознательно стараясь побыть дольше в теплом помещении.
– Ветер тронулся, – сказал Бурак. – Тумана не будет.
– Дует, да слабо! – Мартын важевато погладил бороду, скашивая глаза на мальчика. – Синявский, живей ворочайся, увидит помощник, что вахтенного нет – Биркину попадет!
– Наплевать! – отрезал Синявский, застегивая дождевик. – Я же еще должен заботиться! Так – час, Биркин?
– Час, дорогой мой, час! – предупредительно заторопился хитрец. – Иди с богом, дитятко, иди! Ну, понимаешь, Синявский, ломает меня всего, совсем нездоров… беда!
– А ну вас к чертям! – яростно закричал ученик, подымаясь из кубрика в сырую, промозглую тьму.
Когда он ушел, четвертый матрос, смуглый и молчаливый, пристально посмотрел на Биркина и, слегка усмехаясь, почесал затылок. Биркин нахмурился, отвернулся и забарабанил в доску стола суставами пальцев. Брови его сдвинулись, он размышлял, но это продолжалось недолго.
– Мартын! – сказал он, зевая, – твоя вахта под утро?
– Агу! В четыре. Ты что кнека[10] обеспокоил? Он ведь уснет, ей богу уснет. Ляжет на пассажира и уснет.
– Не мое дело. – Биркин самодовольно рассмеялся. – Эх, жизнь!
– Что – жизнь? – отозвался Бурак. – Твоя жизнь, брат, как и наша: в четверг получка, в Одессе случка! Ну, как – сошьет тебе портной бушлат к сроку, а? Голова садовая – вбухал пятнадцать рублей на тряпку.
– Вот беда! – Биркин презрительно сощурил глаза. – Твои, что ли? Зато фасонисто, эх! Пойду козырем по бульвару – девки честь отдавать будут. Ну… и… на случай смертельного декофта тоже не худо – вещь! Пять рублей можно… за пять рублей везде продать можно.
Вечная, неутомимая зависть Биркина к воспитанникам всех мореходных классов в России была его слабостью и бичом. Завидовал он, впрочем, не возможности каждого ученика стать штурманом, помощником и даже, при счастье, – капитаном, а красивой форме – бушлату, т. е. пиджаку с золочеными якорями и пуговицами. Все жалованье этого матроса неизменно попадало в руки людей двух категорий: трактирщиков и портных. Портные шили Биркину щеголеватые брюки, жилеты с якорями на пуговицах, а сдача, после приобретения всех этих восхитительных предметов, пропивалась в компании пароходных забулдыг, с треском и дымом, с участками и скандалами.
– Вот я, – заявил Бурак, – бывал в самых критических положениях. Я держал такие декофты, что ежели иной увидит во сне, так семь раз мокрый проснется. Но боже меня сохрани продать хотя пуговицу! Напротив, – всегда почищусь, ботинки блестят, причесан скандебобром[11], хотя бы что! А никто не знает, что, может быть, вторые сутки мои зубы без всякого утешения.
– Работал? – осведомился Скуба.
– Работал! – передразнил Бурак. – Так же, как и ты! Когда знакомые пароходы стояли в Одессе, я не тужил. Я жил, как пап, у меня знакомств больше, чем у тебя волос на голове. Я пил утренний чай на «Олеге», завтракал на «Рассвете», обедал, скажем, на «Веге», чистил зубы на «Кратере», кушал вечерний чан на «Гранвиле», а спал на дубке «Аксинья». Впрочем, его недавно прихватило с черепицей под Гирлами и, так сказать, повредило челюсти.
Бурак щеголевато плюнул и снисходительно посмотрел на товарищей. Левый его глаз выражал уважение к своему таланту жить по-воробьиному, правый совсем закрылся от восторга и открылся только при словах Скубы:
– А все-таки ты дурак.
– Это почему? – мирно осведомился апостол декофта. – Как могла эта несообразная мысль прийти в твою несоразмерную голову?
– Очень просто. Ты не умный человек.
– А ты умный?
– Я, брат, вполне умный, потому что мне выпить хочется.
– Эге! Ты, Скуба, я вижу, совсем балда. Такого-то разума у меня все трюмы полны.
– Чего налить вам? Пива или вина? – насмешливо спросил Мартын. – Подходи к чайнику!
– Позвольте! – откашлялся Скуба. – Вы, Мартын, с вашей репутацией, не тревожьте свою особу. Тут дело серьезное. Есть афера.
– Верно, есть! – вполголоса подтвердил Биркин. – Десять бочек с хересом в Новоросс…
– Тссс… сс… – зашипел Мартын, облизывая губы и оглядываясь на каюту боцмана. – Чего кричать, ну? Чего шуметь! Люди спят, а ты галдишь!
Взглянув еще раз на полуотворенную дверь каюты, Мартын уперся в стол подбородком, выпятив вперед бороду, и пронзительно зашептал, сверкая исподлобья острыми, ярославскими глазами:
– Взял трубку себе. Сам видел, как старый хрен вытащил трубку из-за божницы и сунул в карман, когда спать ложился.
Три тяжелых вздоха прорезали воздух единодушно и выразительно. Медная трубка, специально приготовленная для высасывания вина из бочек, оказывалась за пределами досягаемости, и в руках заговорщиков находился только буравчик, годный, конечно, для сверления дыр, но совершенно ненужный в качестве насоса.
Молчание было тягостное и непродолжительное. Биркин встал, повел плечами, взял в рот конец ленты от шапки, пососал ее, потом выплюнул, протянул руку и шепнул, указывая на каюту:
– У боцмана штаны есть?
– Нет, – серьезно ответил Бурак. – Он в юбку наряжается, да ведь…
– Мельница ты! – укоризненно перебил Биркин. – Снял он их, или нет?
– Агу! – крякнул Мартын. – А разве…
Биркин на цыпочках шмыгнул в дверь каюты, подкрался к боцманской койке и спокойно вытащил трубку из брюк, висевших на гвоздике. Вернувшись, он увидел три багровых от прыскающего смеха физиономии и многозначительно хмыкнул.
Мартын просиял и даже загорелся от нетерпения. Скуба взглядывал поочередно на него и Бурака, мурлыкая небезызвестную песенку:
Прекрасно создан божий свет.
Мы в нем набиты, как селедки.
Но совершенства в мире нет –
Бог создал море не из водки!
– Мартын – ну? – спросил Биркин.
В тоне, каким это было сказано, заключалась масса вопросов: пить или не пить, идти всем сразу или по одному, или же нацедить в чайник и принести сюда. Эгоистический характер Мартына, однако, быстро решил все: он встал, надел шапку, молча взял трубку из рук Биркина и прошептал:
– Разве мы будем жадничать или торопиться? Как, значит, я открыл местонахождение трубки, – то пойду пососать, скажем, я. А потом по очереди.
– Возьми Бурака, – предложил Скуба. – Я знаю твою повадку: будешь целоваться с бочкой до самой гавани… если тебя за ноги не оттащить. Бурак – смотри за ним в оба – он обручи ест!
Последние слова догнали Мартына в тот момент, когда пятки его исчезали в отверстии люка. Бурак подождал немного и выскочил вслед за ним. В кубрике стало совсем тихо; спящие не шевелились, храпя и посапывая.
III
Биркин и Скуба, оставшись одни среди спящих, хлопнули друг друга по плечу и осклабились. Дело шло на лад. Тишина и мрак вполне благоприятствовали задуманному. Биркин осторожно нашарил рукой угол трюма, затем, подвигаясь дальше, коснулся железа, – это был тяжелый, висячий замок, соединяющий петли железных полос, охватывающих трюм. Скуба стоял сзади, тревожно прислушиваясь и ежеминутно вздрагивая, – дело было не шуточное. Биркин долго возился, осторожно вкладывая ключ; наконец, пружина щелкнула, освободив болт, – и матрос спешно отвернул брезент, вытаскивая одну из деревянных крышек, ближнюю к краю. Скуба подхватил ее, держа на весу. От волнения ему сделалось жарко, он тяжело и глубоко дышал, жалея, что нет водки или спирта, жидкостей, уничтожающих страх. Биркин сказал:
– Фонарь!
– Держи!
– Закрой меня моментально, без всяких следов, и вались в кубрик, на койку, слышь? Будто дрыхнешь. Я копаться не стану, обождав минут десять, открывай, я тут буду.
Биркин изогнулся, протиснулся в небольшое отверстие и, держась руками за борт трюма, отыскал ногой трап. Скуба нагнулся и услышал в темноте шорох спускающегося человека. Тогда матрос быстро поставил крышку на место, закрыл брезентом, привел болт в прежнее положение, не запирая замка, и, облегченно вздохнув, на цыпочках удалился к кубрику. Здесь постоял он несколько мгновений, прислушиваясь к доносящемуся снизу храпу спящих товарищей, потом спустился, лег на свою койку и натянул одеяло до самых ушей, возбужденный и восхищенный верным успехом.
Совершенная темнота, полное одиночество и наглухо закрытый вверху люк привели Биркина в хорошее расположение духа. Уверенно хватаясь за перекладины трапа, он скоро ощутил под ногами упругую поверхность мешков, остановился и передохнул. Вспомнив, что надо торопиться, он повертел фонарик в руках, открыл его и полез в карман за спичками. В брюках их не оказалось; Биркин поставил фонарь у ног, сунул руку за пазуху и вдруг с невероятной, лихорадочной быстротой начал шарить везде, выворачивая карманы, хлопая себя по фуражке, по груди и даже по сапогам. Очевидно, что спички были потеряны или просто забыты впопыхах. Биркину захотелось плакать. Растерявшись, с вихрем унылых, отчаянных мыслей в голове, он стоял неподвижно, с широко раскрытыми в темноте глазами, бессмысленно твердя: