У окна в старом кресле сидел отец, глядел на вьюжную завечеревшую улицу и шептал, словно в пьяном бреду:
– А что бы, если вместо снега падала с неба мука?.. Но вместо муки с неба падает снег… и кирпич похож на хлеб… Дайте хлеба! – вдруг закричал отец.
– Нет хлеба… – шепотом ответила мать и крестом сложила на груди руки.
– Врете! У вас есть хлеб! Я слышу запах хлеба!
При слове «хлеб» к матери подошел Вовка и заплакал:
– Мама! Я кушать хочу!
Мать охватила голову руками и застонала.
– Ты плачешь, маменька? – спросил Вовка, обнимая ее ноги. – Я не буду. Я ничего не хочу. Положи меня баиньки…
Мать с безумным криком набросилась на Вовку, стала бить его кулаками и рвать на нем волосы.
– Проклятые! – кричала она в исступлении. – Вы меня замучали! Вы на кресте меня распяли!
Вовке было больно, но он не плакал. Отец не шевельнулся и продолжал свой несвязный голодный бред:
– Вместо муки падает снег… Скоро наступит длинная-длинная ночь, и мы так хорошо заснем, и никто не будет знать, что у нас нет хлеба…
Я обнял обезумевшую мать и уложил ее в постель. Когда она успокоилась, то тихо позвала к себе Вовку.
Он подошел к матери, прижался к ней, и она целовала его заплаканные глаза.
От ветра колебался фонарь за окном, и вся наша угрюмая холодная комната была заполнена колеблющимися тенями. Свет фонаря лунными отсветами падал на лица, и они казались призрачными, прозрачно-нежными, не имеющими тела.
Чтобы убаюкать Вовку, мать тихим колыбельным голосом запела любимую его песенку:
Был у Христа Младенца сад,
И много роз взрастил Он в нем.
Он трижды вдень их поливал,
Чтоб сплесть венок Себе потом.
Жутко, когда смеется голодный. Жутко, когда плачет голодный, но нет ничего более жуткого, когда голодная мать поет колыбельную песню голодному ребенку.
Чахлая, без цветов и трав равнина. Курганы. Гнилые кресты. Ржавые проволочные заграждения. Скелет лошади. Череп человека. Кружится сухой ветер, вздымая песчаную пыль. Одичавшая большая дорога с опрокинутыми телеграфными столбами и заросшими бурьяном колеями.
У края дороги, в просветах обожженных берез, развалины большого монастыря. Уцелевший ржавый купол молится сизому, завечеревшему небу. Вместо белых голубей витают над монастырем жирные вороны.
Степной ветер звенит ржавыми телеграфными проводами.
Дико и пусто, как во времена печенега.
По дороге плетутся двое. Старый и молодой. Одеты в тряпье. Землисто-синие лица. Больная развинченная походка. У старика прогнивший проваленный нос. Ветер треплет грязно-мочальную бороду. Молодому лет двенадцать. Широкое обезьянье лицо с низким лбом. Тусклый блеск маленьких злых глаз. Длинные волосатые руки с крючковатыми, мышиного цвета пальцами. Лицо и руки в багровых наростах.
– В-о-о-л-к-а… а-у-о, скорно? – дико, рывком спрашивает мальчик.
Старик гнусавит сиплым шуршащим голосом:
– Волга не скоро. Верст пятнадцать. Заночуем в монастыре. Я устал…
– Завчуем… a-о… уах-ли… – соглашается мальчик.
– Как ты плохо, Демоненок, говоришь по-русски! У тебя волчий, лесной язык.
– Гай… ты? – указывая на курган грязным мясистым пальцем, спрашивает Демоненок.
– Это могилы. Покойники лежат. Красные и белые солдаты. Война была здесь. Братоубийственная…
Демоненок гогочет. Ему весело. По земле хромает ворон.
– Лапу сломал, – говорит старик. – Поймай его и тащи сюда.
Демоненок волчьими прыжками подбежал к ворону, схватил его крылья и принес старику. Тот взял его за лапы и ударил о телеграфный столб. Демоненок при взгляде на кровавую разможженную голову ворона заурчал, как зверь, и облизнул губы длинным толстым языком.
– Жрать! Жра-ать! – тянулись к мертвому ворону цепкие обезьяньи руки мальчика.
– Погоди, – отстранял его старик. – Придем на ночлег, там и поедим…
Демоненок подошел к телеграфному столбу, жадно стал облизывать на нем следы крови и урчать звериным восторгом. Старик шел слабой, заплетающейся походкой сифилитика, изредка смахивая что-то с лица, словно приставала к нему паутина. Рука была серой, как мышиная шерсть, в багровых гниющих наростах.
Надвинулся сумрак, когда они дошли до развалин монастыря и укрылись под каменными сводами полуразрушенной часовни. Вспыхивала молния и гремел гром. Наползали зловещие черные тучи.
– Ыгы-гы… а? – спросил Демоненок и протянул старику ржавый Георгиевский крест. Старик взял крестик, покачал головой, обнял Демоненка и стал говорить:
– Слушай, Демононок… Была Россия…
– Рос… Рас… – с усилием повторял мальчик, стараясь врезать в мозг это неведомое и чужое для него слово.
– Кругом была жизнь. Работали фабрики. Мчались поезда, нагруженные товаром. Были университеты. Книги. Чистые женщины. Много было солнца. Много было радости…
Демоненок не понимал его, не слушал, но старик продолжал говорить, поникнув головой:
– Новая мораль о раскрепощении пола, о свободе страстей и о любви как половом голоде
Россией были восприняты с таким энтузиазмом и шумом, с каким не встречались в свое время великие писатели старой, ушедшей жизни – Достоевский, Толстой, Тургенев… Свобода полового разгула вошла в моду, была узаконена. И даже установлен был праздник в честь торжествующей плоти, на котором творилось нечто неописуемое по своей животной разнузданности. Насилия над женщинами считались подвигом. О нем хвастались. Чубаровщина была идеалом юноши, вступающего в жизнь.
Все, что напоминало о чистоте и красоте ушедших дней, было смято, задушено и сожжено.
Страшное было время… Рождались дети, и мы давали им новые имена… Тебя я назвал Демоном…
При упоминании своего имени Демоненок закивал головой и загоготал.
– Да, страшное было время… Вся Россия от края до края, севера и юга, как гангреной, была охвачена стихийным развратом…
В 19.. году в России появилась неведомая медицине, новая венерическая болезнь, прозванная «головой смерти». На теле больного появлялись крупные багровые наросты с тремя черными впадинами, имеющие сходство с черепом. Наросты разъедали все тело. В короткий срок больной превращался в гниющий кровоточащий труп и медленно, в страшных мучениях умирал.
Впервые эта болезнь появилась в Заволжье, о чем и было сообщено по радио совету старост. Тревоге, с которой было передано это известие, не придали значения, и жизнь России шла своим чередом. Народился новый человек. Был он расслабленным и хилым, с полузвериными повадками.
Рождалось много идиотов. Вся Россия представляла из себя зловонный разлагающийся труп.
Случайный европеец, попадая в русский край, надолго уносил кошмарное воспоминание о людях, похожих на тени с полузвериными лицами, гниющих заживо…
Старик всхлипывал и, обнимая сына, шептал в тоске и отчаянии:
– Ты ведь мой! Плоть от плоти, кость от кости… Мною зачатый и мною зараженный… Прости меня… Прости… Будь проклята наша жизнь, отнявшая радости наши маленькие, такие хрупкие… нежные…
И поднимая руки к черному грозовому небу, он кричал шипящим сиплым криком:
– Проклятый я человек! Порази меня! Убей меня, Боже!
Демоненок глядел на отца и хохотал.
Священнику Ивану Воздвиженскому снилась торжественная архиерейская служба.
…Ярко пылали паникадила. Голубыми волнами расстилался в сводах фимиамный дым. На красной кафедре стоял в полном облачении епископ Евстафий и высоко держал крест, осыпанный каменьями. Огни свечей струились и переливались на кресте. От игры теней и света крест казался сотканным из жемчужных слез. Кругом кафедры блестящим полукругом стояли священнослужители и пели задумчивыми голосами «Кресту Твоему». Епископ медленно и плавно воздвигал крест над большой, чутко притаившейся толпой. Отец Иван подошел к кафедре в пасхальной белой ризе. И вдруг увидел он…
Из креста, капля за каплей, заструились слезы.
– Глядите, люди! Чудо! Слезы! – крикнул отец Иван и в благоговейном страхе склонился под крестом. В храме поднялся шум, как от множества вод.
– Чудо, чудо! – закричали люди и пали на колени в великом страхе. Отец Иван проснулся.
У дверей кто-то резко звонил и переругивался озлобленными голосами. Он встрепенулся, зажег свечу, одел туфли-ступанцы и, кряхтя, пошел к двери.
– Кто тут?
– Открывай, лешего голова!
– До того эти попы-от спать любят… Стра-асть! – добавил чей-то мальчишеский ломкий тенор.
– Не ругайтесь, ребятушки, я сейчас… Ключ у меня куда-то запропастился… Вот напасть-то! – растерянно метался о. Иван.
За дверями ругались, рвали звонок. Били в дверь кулаками.
– Не ругайтесь ребятушки. Не поминайте словом черным матерей-то ваших, – утешал их о. Иван. – Муки за вас мать-то восприяла… Неуспокоенные вы душеньки!
Он нашел ключ и перед тем, как открыть дверь, тревожно и пытливо взглянул на образ Нерукотворного Спаса.