– Что это вы? совсем переселяетесь?
– На ваше местечко, господин!.. Что ж такому простору впусте находиться?.. Это и перед богом грех! – отвечал Платон Абрамыч с каким-то особенным, нахальным лицемерием.
– Мы, милый барин, не только что себе, а и другим сумеем удовольствие составить, – дополнила Маланья Федоровна.
– А как ваша постройка на старом пепелище?
– Постройка, господин, от умного человека никогда не уйдет! Мы завсегда сумеем построиться, если в этом надобность будет, – несколько туманно объяснил он.
Я сошел к деду. Он лежал на нарах, навзничь, сложив на груди руки. Лицо его было строго и даже сердито.
– Ну, что, дедушка, как можется? – спросил я, подсаживаясь на лавку.
Он отвечал не скоро.
– Смерть идет, Миколай Миколаич, – проговорил он серьезно и неторопливо.
– Поправишься, – успокоил я. – А что, дедушка, разве ты боишься умереть?
– Нет, умереть я не боюсь. Я только до времени умереть боюсь… Потому не все я в закончание привел, в чем, значит, человеку произволение жизни.
Он говорил медленно, с передышкой.
– Думал, все исполнил… Ан, выходит, жизнь-то не скоро учтешь. Учел раз, ан она опять вперед тебя ушла… Только в последний час и учтешь. Ты бы мне завещание написал, – сказал он, – так, чернячок… Для нашего обихода и этого будет… Да в другое время и без него бы обошлось. А теперь…
– Изволь.
Я взял бумагу и перо и приготовился писать.
– А ты перекрестись. Перекрестимся перед началом.
Следовало короткое завещание, по которому он отказывал своему названному внуку, Василью, 15 рублей деньгами, которые лежали у него в изголовье, зашитые в груди кафтана. Тем все и кончилось.
– А сыновей что же ты не упомянул?
– Сыновей я отделил как следует, по дедовскому завету. А слышь! – вдруг спросил он, – Платон-то Абрамыч совсем к нам перевозится?
– Да.
Он замолчал.
– Не совладать им одним, не совладать… На меня люди скажут! – стал выговаривать он, словно в бреду, смотря неподвижно в потолок. – Пока жив – ничего, а умер… всяко бывает, всяко… Не совладать им одним… До суда доведут… А суд – все людской суд, не божий… Ты тут, что ли, Миколаич? – спросил он.
– Здесь, Абрам Матвеич, здесь.
– Ты что ж меня Авраамом-то ноне не зовешь? Давно уж что-то не звал… А и по деревне уж твое прозванье пошло.
– Разве нравится тебе?
– Недостоин, – проговорил он, помолчав, и затем смолк совсем.
Я положил написанную черновую завещания ему под изголовье и вышел.
На следующий день погода разведрилась. Осеннее солнце было ярко, но холодно. В свежем, прозрачном воздухе медленно плыли серебряные нити паутинника. Словно какая-то сила невольно тянула вон из дома, на волю, на простор. Мне хотелось воспользоваться последними хорошими днями своего деревенского житья, и я собрался на охоту. Хотя поднялся я утром очень рано, однако на половине деда Абрама было уже сильное оживление – говорили громко, крупно, хлопали особенно сильно дверями. Я сначала подумал, не умер ли дед. Но строгий час смерти невольно сокращает и смиряет даже самых сильных хищников… Когда я вошел во двор умываться, встретившаяся мне Маланья Федоровна не только обычно не приветствовала меня льстивым приветствием, но как-то особенно сердито шмыгнула мимо меня. Самовар принес мне Антон, как и всегда, благодушно-молчаливо улыбавшийся.
– Ну, что дед? – спросил я.
– Ничего. Слава тебе, господи! Поправляется. Ну, вот и хорошо… А что это вы там расшумелись так с раннего утра?
– Ничего. Тут мы ни при чем… Дело родительское.
Антон улыбнулся и тотчас же перебил самого себя замечанием насчет поэтической «приятности», с которою распевал песни весело шумевший самовар.
А когда я совсем оделся, взял ружье и вышел, то на завалине нашей избы встретил деда Абрама, сидевшего среди четырех-пяти таких же стариков. Сивые или совсем белые, как лунь, лысые или с выстриженными по-стариковски маковицами, они ежились от утренней свежести в своих дырявых полушубках.
Дед Абрам, несмотря на то что был слаб и его била лихорадка, старался шутить и глядеть веселее.
На мое приветствие и на мой вопрос, о чем они толкуют, дед отвечал:
– А вот гадаем, кому раньше в гроб ложиться, так грехи учитываем, чтоб уж чисто было… А коли что забудется, так пущай, кто в живе останется, за покойника справит. Об чем нам больше толковать-то? Нами уж и тына не подопрешь! – шутил дед Абрам.
– Разгуляться идешь? – спросил дед.
– Да, да.
– Ну, ступай! Побегай, пока молод. А состареешься, как мы же, так больше того, что грехи учитывать, не придется.
Я проходил весь день и вернулся только к вечеру. Каково же было мое изумление, когда я увидал следующую необычную сцену. От ворот, с завален и из окон изб любопытная деревня внимательно смотрела по направлению к избе деда Абрама, от которой неслись какие-то истерические рыдания, пересыпаемые руганью и всякими жесткими пожеланиями. Я узнал голос Маланьи Федоровны, хотя у самой избы еще не было никого заметно. Когда же я подошел на середину деревни, вдруг навстречу мне из ворот Абрамовой избы выехал тяжело нагруженный всяким скарбом воз, и на нем, как и раньше, сидела с своим сыном Маланья Федоровна. Она что-то кричала, обращаясь ко всей деревне, между тем как сам дед Абрам, спотыкаясь слабыми ногами, с открытою головой, выводил торопливо лошадь под уздцы на середину улицы. За этим возом, из-под ворот, выехал другой. Как и прежде, нервно и зло дергая вожжами, шел за ним Платон Абрамыч в розовой ситцевой рубахе, в жилетке с разноцветными стеклянными пуговками и в новом суконном картузе. Он был красен и весь в поту от волнения, а широко открытые глаза его, как у помешанного, бегали из стороны в сторону.
Дед Абрам поставил лошадь по направлению к верее сделал несколько шагов с ней по дороге, ударил ее вожжами, потом перебросил их ей на спину, отойдя, махнул вслед уезжавшим рукой.
– Добрые люди! Добрые люди! Посмотрите! Возлюбуйтесь! Какие дела-то у вас делают, дела-то какие! – наконец разобрал я, как причитала Маланья Федоровна, подбирая брошенные дедом вожжи. – Родители детей своих изгоняют! кровь свою, кровь пьют! Милые, да виданное ли это дело? За ласку-то нежную! За обходительность-то нашу! Возлюбуйтесь, добрые люди! – визгливо выкрикивала она, поворачивая постоянно к деревне свое раскрасневшееся лицо.
– С богом!..– говорил ей в ответ дед Абрам, махая рукой, когда быстро проехал мимо него Платон Абрамыч, не сказав ни слова, и только так дернул вожжами, что лошадь шарахнулась в сторону и чуть не упала. Он выругал ее, и оба воза скрылись за околицей. Но долго еще из-за околицы неслись в деревню выкрики и причитания Маланьи Федоровны.
В это время уже почти совсем закатившееся солнце выглянуло в ложбину между холмами и последними красноватыми лучами облило деревенскую улицу, на середине которой все еще стояла высокая, несколько сгорбленная фигура седого старика, в синей изгребной рубахе, посконных штанах и лаптях, с открытою головой и широкою сивою бородой, которую раздувал слегка налетавший из-за околицы сырой вечерний ветер. Наконец он, поглаживая бороду и задумчиво опустив голову, поплелся медленно к своей избе.
Я уже успел раздеться и, усталый, лег на лавку. Какая-то безмолвная тишина воцарилась неожиданно кругом. Легко вздохнулось в груди. Так после мучительной, но искусной операции трудно стонавший больной вдруг чувствует, как невыносимая тяжесть свалилась с его плеч и его грудь вздохнула свободно в первый раз после долгих, мучительных, бессонных ночей. И вдруг среди этой тишины раздался знакомый звук: скрипнула тихо дверь, в нее выглянуло благодушное лицо деда Абрама и раздался обычный прежде но давно уже забытый вопрос:
– Не наставить ли кипяточку?
– Да, да, дедушка Авраам! Непременно! – вскрикнул я.
И затем опять услыхал я нетерпеливую хлопотню деда со внуком около самовара и обычные обучения «порядку».
За моим самоваром опять очутились мы втроем: я, дед и внук.
– Ну, что, дедушка, получше ли тебе? – спросил я.
– Получше, кажись… А все плохо… Чую, что все уж не то что-то… Оборвалось!
Действительно, хотя он и старался по-прежнему благодушно улыбаться, но что-то страдальческое виднелось в этой улыбке, а державшие блюдце грубые, заскорузлые руки дрожали так, что чуть не выливалась с него вода. О Платоне Абрамыче мы не говорили больше, так как на мой вопрос: «Почему это все так случилось?» – дед отвечал нехотя: «Что тут! Видимое дело»…
Очевидно, ему было тяжело говорить об этом.
Скоро я распростился с дедом – и навсегда. Полгода спустя, в начале весны, я встретил в городе приехавшего на базар Антона. Он сообщил мне, что деду становилось зимой все хуже, что на рождестве его похоронили, что Платон Абрамыч на похоронах не был и что на деревне и на селе, у попов, посейчас еще, вспоминая старика, прозывают его не иначе как дедушкой Авраамом.