А что я мог ответить? Дело было не в деньгах, а в моей старческой беспомощности. Объяснять, что он же сам прошлой осенью поломал мостик?
* * *
По радио в конце последних известий сообщили, что один латиноамериканец попытался перелететь на дельтаплане пролив Бурь, но через пятнадцать минут после старта с ним прервалась связь: вероятно, порыв ветра сбросил его в море.
Я представил, как этот человек пристегнул крылья, прыгнул с обрыва и полетел навстречу гибели. Впрочем, навстречу гибели летят редко. Не к ней он летел.
Мне приснилось, что это был Лобанов.
Кажется, у Ивана Бунина есть рассказ "Пароход "Саратов" - о любви, ревности и убийстве на этой почве. Пятнадцатого ноября 1920 года я в последний раз глядел на родную землю Севастополя, на Сапун-гору, Малахов курган, Северную сторону... Пароход "Саратов" отошел от берега. Все палубы, каюты, коридоры, трюмы были забиты людьми. Кого здесь только не было! Офицеры, сестры милосердия, осваговцы, купцы, жандармские чины, промышленники, священники, старухи, дети. И среди них - инженеры, агрономы, землеустроители, служащие почтовотелеграфных контор, врачи. Те, кто не был ни дворянами, ни буржуазией. И я с ними.
Шли черепашьим шагом. В первый же день кончилось продовольствие. Воды не хватало. Трупы умерших от тифа сбрасывали в море. Несколько раз я слышал невыносимые женские крики.
Сама обреченность плыла на "Саратове". Однако ее не замечали, пусть умерла бы и тысяча человек. Обреченность плыла сейчас, спустя более полувека, когда я не имею ничего общего с прапорщиком Виталием Лукьяновым. Она пришла позже, а тогда в спокойном теплом море... что же было тогда? Надежда, ожидание, что скоро корабли вернутся назад. И еще плыла на "Саратове" ненависть.
Вот полная старуха пытается протиснуться на верхнюю палубу. У нее пропала собачка. Чей-то бас объявляет: "Сожрали вашу псину, мадам! Одесский маклер Грамматикати сожрал. Сам видел!" Это веселое "Сам видел!" до сих пор слышится мне. И еще вижу выбритое молодое лицо врача Лобанова и даже сейчас удивляюсь: ведь воды практически не было! Лобанову двадцать восемь лет, он красный. Был мобилизован в Красную Армию, служил главным врачом полевого госпиталя, потом помощником дивизионного врача. Был взят в плен под Ростовом. Служил у белых как военнопленный врач сперва в деникинской, затем во врангелевской армии. При эвакуации из Крыма принудительно мобилизован на "Саратов" для сопровождения раненых и больных. Три мобилизации за два года. И еще год - полковым врачом на Западном фронте.
И ни в кого ни разу не выстрелил. Неужели остались такие? И они имеют право бриться, когда нет воды?
В Севастополе Лобанов делал мне перевязку и напевал, кажется, так: "Эх, не сносить тебе, казаче, эх, да буйной головы". В таком-то незатейливом смысле. У Лукьянова в шее гноящаяся рана. Один гранатный осколок из нее вытащили, а второй затаился под сонной артерией, и никак его не выколупаешь.
Значит, этот осколок и по сей день во мне.
- Вы еще в возрасте чувств, а я уже в возрасте мыслей, - посмеиваясь, ответил Лобанов на мой вопрос, почему он поет.
И еще сказал: вот сейчас другой доктор, тоже из разночинцев, тоже в лазарете, но на той стороне, перевязывает раненного вашей пулей русского мужика. Выходит, я и там, и здесь. А где вы?
Моя догадка-испуг: "Его заберет контрразведка!" Потом стыд, признание в том, что меня принудительно мобилизовали.
Бритое лицо Лобанова. Затекшие ноги в приросших к ступням сапогах. Крысы в трюме. Череп и кости на погонах. Заломленные фуражки офицеров. Что еще? Того Лукьянова нет. Что толку оживлять его? Туман оседает на палубу, брезент, канаты. Сквозь дымку - зимний день восемнадцатого года, казачий погром в шахтерском поселке, рабочая самооборона. Бесстрашно-морозные глаза моего отчима Кузнецова, который выбивал казаков... Может, мама знает, что я живой? Отпущенный мной пленный красноармеец, шахтер с Берестовского рудника... Нет, вряд ли он стал ее разыскивать. А тот, почти мальчишка, даже моложе меня, орущий, черноволосый, вымахнувший с винтовкой прямо на меня и убитый мной в упор? Его предсмертное позевывание...
Провал в памяти. Не снимаемые неделями сапоги. Каменная корка на сердце. "А я ведь могу вас застрелить, доктор!" - "Дурачок. Я такой же, как и ты".
Он произнес эти слова не в Крыму, а на другом полуострове, Галлиполийском, в "долине роз и смерти". Дельтапланерист летел над прозрачно-зеленым морем. Он снизился над берегом и побежал по белесой известковой земле, накренив крылья.
Голубоватые очертания Стамбула, купол Айя Софьи, мечеть Сулеймана, пирамидальные тополя. "А сэрэдь поля гнэться тополя, та й на козацьку могылу..."
- Дурачок, - снова сказал дельтапланерист Лобанов. - А ты постарел, Витаха. Совсем старый хрыч. И тебя не расстреляли красные?
- Вроде нет. Я даже дослужился до генерала по шахтерскому ведомству.
- Не верю, Витаха. Ты давно сгнил в каком-нибудь бездонном болоте.
А наш "Саратов" и другие корабли, высадив беженцев, выходят из гавани. Впереди - заброшенный городок на каменистом берегу Дарданелл, Галлиполи. Солнце, тепло. Неосязаемые души русских солдат, погибших здесь в войне за освобождение Болгарии. И души запорожских казаков, ходивших на султана. И грозный Ксеркс, который велел высечь эти морские волны, разметавшие его корабли... И аргонавты, плывущие в Колхиду.
Я понимаю, что сплю, что вижу сон, но иду вдоль пала ток в "долине роз и смерти", марширую, играю в футбол, читаю лагерную газету "паршивку", и боюсь, смертельно боюсь кутеповской контрразведки. Расстреляли двух офицеров Дроздовского полка.
Я поднимаюсь на холм, а на других холмах, окружающих долину, стоят такие же молодые люди, как я, и мы с тоской смотрим на узкий дарданелльский коридор, по которому плывут огромные белые пароходы. Впереди - гористый берег Малой Азии, налево - сизая даль Мраморного моря с грядой островов на горизонте. За островами Босфор, Черное море, родная земля... На холме впереди меня человек подносит к виску револьвер, и негромкий звук выстрела проносится над долиной. Я хочу сделать то же, Я не хочу умирать, но в душе так оолит, что рука с радостью поднимает револьвер. Только быстрее! На мгновение я засматриваюсь на серую ящерицу, замершую на камне.
- Сказать, кто ты? - спрашивает Лобанов. - Лучше повернись на другой бок.
Я переворачиваюсь, и в августовский день 1921 года турецкий пароход "Рашид-паша" швартуется в порту Варны, я уже в Болгарии.
Лукьянов - дорожный рабочий. Мы роем дорогу в горах. Братья болгары, бедные, веселые. "Пей, Иван, кисло млеко! Русия - наша майка", мать.
Кон до коня, мила моя майньо льо, юнак до юнака...
Бой да правят, мила моя майнью льо, със неверни турци...
И я пою с ними эту старинную воинскую песню про поход царя Ивана Шишмана, похожую на наши песни своим грозным мужеством.
Мои болгары погибли в сентябрьском восстании. Наша гражданская война настигла меня, поставив в один ряд с теми, против кого я воевал.
Село широко раскинуло белые глинобитные дома вдоль пыльных улиц, оно было беззащитно против колонны правительственных войск, хотя крестьяне и дорожные рабочие отстреливались из-за низких каменных заборов. Я не вмешивался, сидел в корчме вместе с хозяином, корниловским офицером Бойко, который недавно женился на дочери корчмаря. За час все было кончено. Нас с Бойко вытолкали на улицу, не слушая, что мы русские и держим нейтралитет. Черноусый, рослый, одетый по-болгарски Бойко в своих суконных шароварах, белой рубахе, безрукавке и кожаных сандалиях-царвулях казался вылитым болгарином. Я же был в дешевом костюме и старой фуражке без кокарды. Но мы услышали родную речь.
- Господа! - крикнул Бойко.
Нас вытащили из толпы пленных. Подпоручик Бойко и прапорщик Лукьянов не были расстреляны, как животные.
- Опустились вы, господа, в Задунайской провинции! - сказал один каратель. - Молитесь богу, что встретили нас.
И вот я говорю лекарю болгарской сельской больницы Лобанову:
- Я возвращаюсь домой. Советы объявили амнистию. Давай вместе.
Дельтапланерист парит над строящейся дорогой, улетает и возвращается. По сухой земле скользит быстрая орлиная тень. Надо мной кружит и кружит орел...
Я проснулся, лежу и слушаю ночные звуки. Я дома. Я давным-давно дома. Живой, старый, навидавшийся смертей. В проеме тяжелых штор уже зеленеет небо.
Полуправда сна все еще держала меня. Я медленно вспоминал возвращение, арест, проверку. Отчим поручился за меня. Мне выдали паспорт.
В июле сорок первого года я был призван в Красную Армию и оставлен в распоряжении наркомата тяжелой промышленности. В августе эвакуировал из Донбасса шахтное оборудование и взрывал шахты. Несколько дней над городом стоял гулкий стон взрывов.
Однажды мне пришлось уничтожать немецких десантников. Я лежал с винтовкой на железнодорожной насыпи, и вдруг почудились галлиполийские камни, ящерица, далекая гряда островов. Я задержал дыхание и тщательно целился...