"Как-никак" задело Галину Алексеевну, и лицо ее озарилось неким особым сладострастием, которого Ярик до сих пор никогда на этом лице не замечал, которого даже и заподозрить на нем не мог, — сладострастием неограниченной власти над так называемым искусством, неподвластным, как любят его создатели самодовольно считать, никому кроме них и Бога, — и, хоть в то же мгновенье она одернула себя, согнала с лица предательское предвкушение, Ярик уже казнился, мятался и готов был, казалось, собственным телом броситься на смертоносные амбразуры глаз любовницы. Ничего уже, впрочем, поправить было невозможно, во всяком случае, по ярикову не то что деликатному, а не слишком как-то твердому характеру, разве вот суетливо разлить по нечистым стаканам остатки «Сибирской».
Пить Галине Алексеевне больше, конечно, не следовало, но она почувствовала, что, не выпив, спугнет художника, а отказаться от предстоящего суда сил уже не имела, и так как ни закусить, ни даже запить коварную жидкость было нечем, бросилась в критический свой полет непосредственно из ожесточенной схватки с тошнотою и подступающей к горлу рвотою.
Вот это! сказала генерал, мгновенно, безошибочно выхватив из сотен других небольшой квадратный холстик, попорченный по краям коренным населением подвала, это же прямая антисоветчина в худшем, классическом ее смысле. Это недостойно высокого твоего таланта! и брезгливо отбросила холстик влево от себя. Допустим, нетвердо согласился автор, польщенный словосочетанием "высокий талант". Она, будто только подтверждения и ждала, ринулась дальше: и это, протянула цепкую руку куда-то в глубину. И этою
Когда экспозиция была очищена от откровенных антисоветчины и порнографии, разговор, несмотря на несколько заплетающийся язык тайного советника, принял характер более утонченный. Например, графическая серия, вдохновленная ошибочно напечатанным и справедливо забытым "Иваном Денисовичем", навлекла на художника обвинение в спекулятивности и паразитировании на теме. Ты сам посуди, объяснялась Галина Алексеевна перед Яриком, который вовсе и не требовал никаких объяснений, а мрачно молчал, словно уже придумал что-то, решил, и только выжидал удобного момента, чтобы решение свое привести в исполнение. Ты сам посуди: кто бы, что бы и как бы скверно ни нарисовал или, скажем, ни написал про лагерь — это всегда будет волновать, будить сострадание. При чем же здесь живопись? При чем линия? При чем, в конце концов, искусство?! Вспомни ту нашу картиночку, про солдатю
Ободренная превратно понятым угрюмым безмолвием подсудимого, Галина Алексеевна утратила последние остатки самообладания и, по мере того, как росла на полу стопка отсеиваемых картин и рисунков, все более и более радужные перспективы раздражали внутренний ее взор: постепенное, сегодняшней ночью начавшееся приручение маленького своего Модильяни, введение его в номенклатуру и, в конце концов, скромная свадьба и долгое семейное благополучие: они жили счастливо и умерли в один день. А п-пить я ему больше н-не п-позволюю
Внутренний монолог, впрочем, ничуть не мешал внешнему, и последний становился все глаже, формулировки все обкатаннее, чеканнее, голос мало-помалу набирал силу и вот уже гулко гремел под низкими подземными сводами: ведь чем одним живет человек? Надеждой! Чего он вправе ждать от искусства?? Надежды!! Что должен, что обязан дать ему художник??? На-деж-ду!!! Константиновну, буркнул Ярик, но слух Галины Алексеевны не счел сомнительную эту, диссидентскую острту достойною замечания, а голос меж тем продолжал: вот, например, полотно! Оно ведь абсолютно беспросветное, черное. Ты согласен? черное? Согласен? От него же повеситься хочется. Кому оно несет радость? Кому дает силы? Кому, наконец, служит?! Красотею стыдливо промямлил Модильяни и тут же пожалел, что открыл рот. Истинею На сей раз Галина Алексеевна решила расслышать, но ответила крайне лапидарно: просто повторила два эти сиротливые слова с уничтожающе-саркастическою интонацией, и черный холстик пополнил груду антисоветчины, порнографии и спекуляции.
Минут сорок спустя отделение зерен от плевелов было завершено, Ярик погасил прожектора, сник в углу колченогого фанерного диванчика. На периферии сразу зашуршало, замелькали серые тени, Галине Алексеевне стало жутко. Она попыталась прижаться к возлюбленному, но тот, хоть и не отстранился, был жёсток и неподатлив. Обиделся? с тревогою спросила притихшая героиня. Ты замечательный мастер! Эти картины (она кивнула на прореженную экспозицию) составили быю да еще и составят, непременно составят! честь любой коллекции, любой галерее. Придет время, и они станут государственным достоянием, будут стоить бешеных денегю О тебе напишут мемуары и монографиию А сегодня? вдруг обернулся художник, и зрачки его странно вспыхнули изнутри чем-то красным. А сегодня — слаб купить? Вот ты, лично — ты купила бы их сегодня? Для своего министерства?..
Н-ну, во-первыхю начала Галина Алексеевна и тут же остановилась: ее встревожил этот странный багровый блеск, и, хоть она и попыталась успокоить себя рационалистическим объяснением, что это, дескать, наверное, отразилось глазное дно, что будто именно такое сверкание видела она как-то и раньше: у покойного Чичикова, — преодоление зловещего эффекта далось ей не так просто. Во-первых, покупка картин для министерства не входит в мою компетенциюю Не доверяют? сыронизировал Ярик и тут же продолжил атаку: а во-вторых? Во-вторыхю (Галина Алексеевна пропустила мимо ушей и иронию) нам бы, пожалуй, не выделили средств, даже по перечислению. Вот мебель собирались менять, и тою У нас, знаешь, культура финансируется из остатковю Ну, а в принципе? не унимался совсем, казалось, протрезвевший собеседник и напирал на Галину Алексеевну требовательным, гипнотизирующим, бездонным взглядом. В принципе! В принципе?.. генерал несколько оробела. В принципе — разумеется. Они даже слишком для нашего заведения хорошию В таком случае (Модильяни сделал широкий кругообразный жест правой рукою и с угрюмой торжественностью завершил) я вам их дарю!
И лишь на полпути к цели, к Китайскому проезду, зажатая в такси-универсале между Яриком и его продукцией, попыталась Галина Алексеевна осознать по-настоящему ужас своего положения, но и тут успокоилась, решив, что все равно из яриковой сумасшедшей затеи ничего не получится, что никто их не пустит в министерство посреди ночи и что, когда не пустят, она уговорит художника поехать к ней, и там, может быть, наконец, случится то желанное, о чем она не решалась намекать возлюбленному вот уже добрые пятнадцать лет.
Ну что же ты? говорит Ярик, когда они выходят из машины, остановившейся прямо у дверей министерства, а сам принимается выгружать холсты и, привалив первый к стеночке, ставить их один за другим ребром на асфальт. Звони! Галина Алексеевна, все еще уверенная, что их не пустят и что, таким образом, экстравагантное ее ночное приключение окончится безопасно и даже, может, и благополучно, да к тому же и несколько чрезмерно дерзкая от выпитого алкоголя, придавливает черную кнопочку. За аквариумными стеклами вестибюля загорается слабый далекий свет; движется, словно гигантская рыба плывет, чья-то неясная фигура; клацает металл замка, и на пороге открывшейся двери появляется охранник. Он в форме, однако, столь же, как Ярик, демонстративно зарос волосами, и выражение его лица отнюдь не вызывает ассоциаций с покоем, порядком и прочною государственностью. Короче, любому нормальному человеку в секунду стало бы ясно, что приплыл диссидент.
Старик! какими судьбами?! Ого, да ты с кадрой! (Диссидент, с первого мига сосредоточившийся на художнике, удостаивает при этих словах взглядом и Галину Алексеевну). Заваливайте. Я тут сегодня как раз один. И выпить найдется — и Ярик узнаёт приятеля, и они уже обмениваются и рукопожатиями, и неловкими поцелуями, тычками скорее, куда-то в бороды, и полубессмысленными фразами вроде ну как ты? или видишь кого из наших? какими и всегда обмениваются не слишком близкие, хоть давние, знакомцы, случайно встретившиеся после продолжительной разлуки, — и вот оба заносят уже холсты в вестибюль, и Ярик объясняет диссиденту цель визита и просит содействия, а тот кивает понимающе да с периодичностью автомата приборматывает: об чем базар, старик? об чем базар?..
И тут-то Галина Алексеевна сознаёт, наконец, что от акции, на которую она сама дала согласие, не отвертеться, — убежать разве, что есть духу, — но бежать почему-то совсем не хочется: и ноги нетверды, и мрачная бездна щекочет, провоцирует показать кому-то, не вполне, впрочем, понятно, кому именно, — язычок, и голова удивительно упоительно кружится, и перед глазами мелькают в нелогичной последовательности темные, незнакомые в дежурном освещении лестницы и коридоры, комнаты и кабинеты, даже, кажется, ее собственный, мелькает диссидент, мелькает Ярик, мелькают стремянка, рамы, холсты, веревки, мелькает ножовка в яриковой руке: он что-то там пилит, подгоняет, — но вот мелькание становится все менее сумбурным, вот и вовсе останавливается, и Галина Алексеевна обнаруживает себя в компании Ярика (диссидент куда-то исчез) в кабинете самого министра, в кабинете, где она бывала тысячи раз и никак не могла вообразить себе такого тысяча первого.