Это была маленькая, полутемная комната с ограниченной и унылой мебелью. По сырости на стенах и по тонкому запаху пустоты и холода чувствовалось, что сюда никогда не заглядывает солнце, и была она так мрачна и темна, что странно было, что в ней живет такое молодое и нежное существо.
Лиза села на узенькую кровать, красиво обтянув полные круглые колени серой юбкой, а Дора машинально остановилась у стола и, ничего не видя, стала смотреть в мутное, бело-серое окно, в которое глядели ряды таких же мутных и слепых окон.
Эти три дня они были так возбуждены и заняты, столько было вокруг грустных и озабоченных разговоров, беготни, хлопот и сборов, столько вокруг пели, кадили, столько зажигали среди белого дня свечей, столько плакали, что теперь им было как-то странно и даже неприятно, что все снова так тихо, что надо спокойно сесть, обедать, спать, заниматься или делать другое какое простое повседневное дело. У обеих было нервное, тоскливое чувство.
— Послезавтра анатомия… — медленно и тоскливо, думая о другом, протянула Лиза. Дора молчала.
— Скоро конец экзаменам… — проговорила опять Лиза, и видно было, что ей просто хочется прервать свою собственную невыносимую грусть.
— Я вчера из дому письмо получила… — продолжала она.
— Да? — машинально переспросила Дора.
— Да… Мама пишет, что у них теперь весна в полном разгаре… Тепло, и дни стоят хорошие.
Лиза вздохнула и замолчала. Ей захотелось сказать, что ее тянет домой, на зеленую траву, в тепло, к простой тихой спокойной жизни, что ей все надоело здесь. Но какой-то страх перед Дорой, перед самою собой не давал ей высказать этого.
«Это малодушие… — подумала она, — слабость… надо бороться…»
Дора все молчала.
Вчера бестужевки заявили Вязникову протест против безобразного поступка… — продолжала монотонно тягучим голосом Лиза.
— Ну? — отозвалась Дора.
— Ну, и ничего…
Дора вдруг быстро подошла к ней, сжала руки и придушенным, напряженным голосом сказала:
— Ах, Лиза, Лизочка!.. Скучно, скверно… Это все не то… не то…
Лиза сейчас же почувствовала слезы на глазах, и ей бесконечно стало жаль Дору. И как будто в этом было именно то, что ей нужно, она моментально забыла о себе. Чувствовалось какое-то сильное материнское движение в ее жесте, когда она обняла Дору за худенькую талию обеими полными мягкими руками и притянула к себе.
— Ничего, Дорочка… милая… — сказала она, целуя ее в волосы и щеку.
— Самовар подавать? — хрипло и угрюмо спросила их из-за двери хозяйка.
Дора вздрогнула. Лиза ответила деловитым тоном:
— Подавайте!
Толстая и грязная мещанка, ненавидевшая курсисток за то, что они жили лучшею жизнью, чем она, а она должна была за пятнадцать рублей терпеть их в своей квартире, хмуро внесла грязный, позеленевший самовар с кривой камфоркой.
— Булок надо? — с озлобленным презрением спросила она, ни на кого не глядя.
— Нет! — торопливо ответила Дора.
И Лиза, и Дора всегда стеснялись и боялись ее, хотя и не признавались в этом и самим себе. Им было страшно и больно от этой бессмысленной холодной злобы чужого человека, к которой они не были приспособлены, с которой не умели бороться. В ее присутствии им было тяжело и трудно, и когда они встречались с нею в коридоре, всегда старались незаметно проскользнуть. Это было унизительно и непонятно, чуждо их молодым, целомудренно простым душам, бессознательно тянущимся только к любви, ласке и всеобщей приветливости.
Хозяйка зорко и с явным желанием придраться оглядела комнату, сердито схватила таз, в котором было чуть-чуть грязной воды, и каким-то рывком вынесла его вон, что-то ворча и хлопая дверьми.
Лиза и Дора долго сидели молча. В тихой душе Лизы, как волны, подымались то острое горе о Паше, то тупое чувство растерянности и недоумения. Совершенно непонятно и странно казалось ей, что Паши уже нет и никогда не будет, а все останется в ее жизни по-прежнему. Было похоже, как будто из ее жизни вынесли какой-то свет и она стала темной и пустой.
Дора тихо задвигалась по комнате, приготовила чай и опять затихла, напряженно думая о чем-то своем, неизвестном Лизе. Самовар жалобно пел унылыми приниженными нотками. Лиза опять заплакала тихо и незаметно.
Через час пришли студенты — Ларионов и Андреев, и толстый близорукий Ларионов сейчас же стал говорить о Паше Афанасьеве.
— По-моему, это был какой-то совсем особенный, чудный человек, говорил он грустно-восторженным голосом, глядя на всех поверх пенсне. — В нем была какая-то огромная сила… и как-то не верится, что она могла так легко умереть… И главное, была у него способность на других действовать… Мне так и кажется, что теперь наше дело должно само собой прекратиться…
— Не прекратится! — качнул головой Андреев…
— Ну, да…
— В сущности говоря, Афанасьев плохой был делец.
— Делец-то он был плохой… — согласился Ларионов. — Но он умел как-то зажигать… И ведь вот какая штука: я очень хорошо всегда понимал, что все это не так уж великолепно, и что спроси самого Афанасьева, что, собственно, надо делать, он и сам не ответил бы… или ответил бы фразой, но в нем самом всегда что-то такое горело… и это увлекало… Понимаете?.. И видишь, что все это не так, а тянет… а?
Ларионов недоуменными глазами оглядел всех.
— Слабый ты человек и больше ничего! — грубовато возразил Андреев, закусив один ус.
— Может быть… — весь дергаясь от внезапного волнения, согласился Ларионов. — Знаете… я, собственно, не о том хотел поговорить… Что-то мне последнее время скверно… Так, размечтаешься, почитаешь что-нибудь такое… или вот послушаешь Афанасьева, и ничего… начинает даже рисоваться что-то большое и смелое… Бодрость такую почувствуешь в себе опять!.. А потом сейчас же приходят в голову другие мысли, и опять на душе скверно… Да… Ларионов помолчал.
— Вот на первом… на втором даже курсе совсем как-то иначе было… Тогда все занимало… В театр пойдешь хорошо, на сходке кричать хорошо… За книги засядешь — хорошо… И всегда так весело, славно…
— Чего лучше! насмешливо отозвался Андреев.
— Ну, да… А потом вдруг стал думать: ну, ладно, учусь я… так… Но ведь дело-то не в самом же учении? Ведь не собираюсь я посвятить всю жизнь одной науке… как таковой… Дело в том, для чего все это делается, так?.. Ну, вот, когда я спросил себя, для чего? У меня никакого ответа не получилось.
— Как же это так? — поднимая голову, спросила Дора.
— Да вот так… Никакого!.. Знаете, я даже старался придумать… то есть просто надуть себя, но ничего не придумал!.. Вы только послушайте…
Ларионов вскочил и развел руками, точно чему-то испуганно удивился. Пенсне не держалось на его коротком носу, и он ежеминутно поправлял его.
— Ну, я, знаете, говорю себе так: для служения народу… Хорош-ш-о, так… Это говорят всегда очень уверенно и громко… это даже очень легко сказать… Но возможно ли вообще служить народу, — этого в сущности никто не знает!.. Вот, видите ли, какая штука: я, например, медик и, следовательно, должен быть доктором и лечить больных… Так?
Он остановился, вопросительно глядя поверх пенсне.
— Допустим… — шутливо, благосклонным тоном согласился Андреев.
— Нет, ты не шути, я серьезно говорю! — обиделся Ларионов.
— Да я не шучу! — тем же тоном возразил Андреев.
Ларионов с минуту недоуменно смотрел на него, потом добродушно махнул рукой.
— Ну, хорошо… Так вот какая штука: буду я доктором и буду лечить больных… Если бы я был какой-нибудь особо даровитый человек, я обогатил бы науку открытиями…
— Где тебе! — презрительно подсказал Андреев.
— И действительно, где же мне! — покорно и совершенно серьезно согласился Ларионов. — Ну, значит, буду я лечить больных… Хорошо… Многих я вылечу, многих не вылечу и главным образом не потому, что болезнь сильнее науки, а потому, что много болезней происходит от таких причин, которые вообще… как это называется?..
Ларионов пощелкал пальцами.
— Валяй: по независящим обстоятельствам! — иронически, серьезно подсказал Андреев.
— Ну, да… пусть… Так вот, видите, какая штука: буду я лечить одного, другого, третьего, сотого, без конца… Всю жизнь буду лечить всяких людей, и хороших, которым искренно, положим, желаю добра, и тех, которых считаю вредными… сволочь всякую… Я не могу их не лечить, потому что и они страдают и имеют право на помощь… вот какая штука!..
— Ну, это положим!.. — возразил Андреев.
— Нет, не положим… Ты сам меня первый подлецом назовешь, если я не пойду к больному, а начну справляться, кто он, да что он…
— Конечно… — поддержала Дора.
— Ну, вот! — обрадовался Ларионов. — Значит, надо безразлично смотреть на больных, только как на больных… так?.. Знаете, казалось бы, что это очень хорошо, человеколюбиво и прочее… а на самом деле это — отсутствие живой, сознательной любви, и только… Какая-то чепуха!..