Меня, наконец, очень озадачила последняя сентенция моего спутника и печальный тон, которым она была сказана. Я взглянул на него. Теокритов был необыкновенно бледен, его глаза сделались мутны и совсем потеряли умное и ласковое выражение, которое я приметил в них сначала. Как-то бесцельно выпучил он эти бессмысленные, как у сумасшедшего, глаза, сгорбился по-старчески, сжался, угловато расставив руки и упрямо всматриваясь в дорожную даль.
-- А вот Москва вылечит вас от этого беса, -- сказал я, стараясь говорить как можно ласковее.
-- Как вылечит? -- спросил он. -- Вы, может, по опыту знаете, что она способна прогонять бесов?
-- Знаю по опыту. Там вы очень скоро навыкнете или следовать одним вашим собственным внушениям, или внушениям беса, судя по тому, с какими людьми сойдетесь.
-- Давай бог! -- пожелал Теокритов, оживившись. -- Не устали ль вы? Сядем и будем курить.
Мы сели на траву, еще не обсушенную недавно взошедшим солнцем.
-- Сказать вам по правде, я и сам полагаю на Москву большие надежды, особенно если как-нибудь попаду в университет. Я почему-то, хоть и весьма смутно, сознаю, что там перестроюсь решительно на другой лад. Каким путем произойдет преобразование, я еще не знаю, но верю, что преобразование будет. Это я имел случай видеть на моих товарищах, поступивших в университет. Знаю, что моя собственная перестройка, как и всякая другая, доставит мне много хлопот, а может, и страданий; но я ничего не боюсь, потому что теперешнего своего положения я окончательно не могу выносить. Его с ума сводящее, всегда безотрадное однообразие, которому я не вижу конца, -- да конца и быть не может, -- вынуждает меня к самым отчаянным мерам, чтобы добиться хоть какой-нибудь жизненной перемены... Верите ли, самая природа моей родины, по общему и, вероятно, по вашему также мнению такая цветущая, я не скажу, чтоб опротивела мне, но пригляделась как-то до такой степени, что я уже не нахожу в ней ничего, как прежде, когда, бывало, ребенком, наделенный потасовками и щелчками от всякого, кому только попадался под праздную руку, я уходил на целые дни плакать об чем-то, жаловаться на что-то или в лес, или в дальнее поле... Итак, решено и подписано: иду в Москву и во что бы то ни стало буду добиваться университета. Если временами у меня и подымаются дыбом волосы, когда я подумаю о моем беспомощном положении, которое так осязательно представляет мне полную возможность умереть там без хлеба и без приюта, тем не менее меня ужасает и та нравственная гнилость, которая теперь уже в какие-нибудь двадцать лет успела съесть почти всего меня. И то скажу вам еще: страх физических лишений, даже самых крайних, уж потому не может изменить мое решение, что я не знаю этого страха. Ежели бы мог я в четверть суток заработать только два фунта черного хлеба, так, чтобы остальные три четверти мне нужно было употребить на свои собственные дела, я был бы доволен, потому что в тятенькиных теремах разносолов особых не наживалось. Теперь предлагаю вам на вопрос: идти мне или не идти, -- посмотреть вот с какой точки. Рассказывая вам про беса, вынуждавшего у меня злую радость при виде горя дяди Федоса, наперекор моему душевному желанию помочь этому горю, я показал вам весьма слабый, весьма неудовлетворительный образчик того, как лично со мной расправляется этот бес. Вы можете себе представить, что дума об университете, трудовой, полезной жизни -- и, признаюсь вам, какая-то хоть и бесправная, но твердая надежда на громкую и добрую славу, сопряженную с такою жизнью, всегда была моей заветной, самой лучшей думой. Если у меня были когда-нибудь минуты, свободные от моих сомнений, в которые я мирился со всем меня окружающим и не возмущался им, так только тогда, когда я в глубине души ласкал эту думу. Но посмотрите же, пожалуйста, на меня, видали ль вы когда-нибудь таких чудовищных уродов, как я? Вот теперь я решился идти, бросил службу, родину -- и иду. Единственная и лучшая мечта моя начинает сбываться. Чего бы еще? Но я не могу поручиться, что, например, завтрашний день, отошедши от этого места пятьдесят верст, я не ворочусь назад, потом, может быть, я переменю свой план и пойду вперед, и, наконец, -- кто знает? -- может быть, до самого гроба я прохожу по этой дороге, меняя каждый день желание идти в Москву на желание воротиться домой... Делаю я это предположение вот на каком основании. Иду я, хоть бы вот теперь, даже по этой самой дороге, и думаю, что я уж окончил университетский курс, узнал жизнь и людей, насколько это возможно, из книг и из жизни, имею большие средства, которые дают мне полную возможность заниматься чем хочется и сколько хочется; общественное положение мое полезно для меня и для других, честно и прочно; думаю я обо всем этом и изо всех сил шагаю в Москву. Но может же при этом случиться и то, что бес, который теперь сидит во мне, не выйдет из меня и тогда. Следовательно, то зло, которое он заставит меня сделать в будущем, будет уже крупнее того зла, которое теперь я делаю. Эта мысль, конечно, наводит меня на другую мысль, о том, что не лучше ли мне дома остаться навсегда, что, разумеется, ослабит средства мои делать зло другим. И вот поэтому я должен воротиться к только что оставленным пенатам затем, чтобы сколько возможно мирнее умереть у их мирного подножия...
-- Такая мысль, -- сказал я, -- не может переменить вашу дорогу, потому что свет науки, за которым вы идете, неминуемо прогонит от вас вашего беса. Им не усидеть вместе, и я не могу себе объяснить, как вы не знаете ту всякому известную истину, что ученье -- свет, а неученье -- тьма.
-- Ученье! -- отчаянно воскликнул Теокритов. -- Я не беру это слово в том смысле, который палками и кулаками навязывали мне понимать в нем. Если бы даже вы сказали мне, что науки свет, -- и тогда бы ответил вам за меня мой бес. "Наука -- это меч обоюдоострый, -- шепчет мне в настоящую минуту мой непрошеный учитель. -- Этим мечом в равной степени, -- говорит он, --можно и защитить и убить".
-- Пора бы вам отличать бесовские фразы от действительной истины, --возразил я.
-- Но что вы посоветуете мне делать, когда я ни от кого, кроме этих фраз, не слыхал ничего?
-- Идти поискать человека, который бы сказал вам что-нибудь другое, что, впрочем, и без моего совета вы уж начали делать.
-- Помилуйте! -- нетерпеливо отозвался Теокритов. -- Да я так только и делал во все двадцать лет, что искал того человека...
-- Это ничего не доказывает. На двадцать первом найдете. В столицах такие люди чаще попадаются, нежели в губернии.
-- Посмотрим! -- с грустною улыбкой сказал молодой человек. -- Только на многих людей, должно быть, успею я насмотреться до тех пор, пока ваши слова сбудутся.
Я заметил, что Теокритов, при всей своей молодости, не для фразы только толковал об отсутствии в себе веры в возможность хороших случайностей, и глубоко задумался над безграничным количеством тех нравственных и физических потасовок, которые, выколотив из него эту веру, поставили его с завязанными как будто глазами на далекую, неизвестную дорогу с неминуемыми лишениями, страданиями и с такой тяжелой мучительной борьбой, которую могут вынесть редкие силы... Я шел подле него и мысленно скорбел, представляя себе тот печальный период, почти неизбежно предстоящий всякому Теокритову, когда молодая душа, вместо желаемой любви и участия встречая на каждом шагу одни только оскорбления, должна будет, наконец, сосредоточиться в самой себе и пугливо притаиться, как таится измученная баловниками-мальчишками птица...
Гибельная тема о том, как должны быть демонски крепки и ум и тело плебея, рвущегося из своей среды, развивалась в моей голове с необыкновенною полнотою и ясностью. Весь этот тернистый, до кровавого пота трудный путь, по которому такие люди идут за своими прекрасными целями, -- узкий и длинный путь живо представился мне! Как заколдованная дорога наших сказок, растянулся он перед моими глазами, мелькая мне издалека белою надписью на длинном столбе. Пугалом стоит столб этот в одинокой пустыне. Так и хлещет в глаза прохожему его грозная надпись, ярко освещенная палящими полдневными лучами.
"Куда ты теперь пойдешь, странничек божий? -- насмехается над усталым странником столб. -- Две дороги за мной. Видишь, в надписи у меня значится: "Направо пойдешь -- конь пропадет, налево пойдешь -- сам пропадешь..."
Задал он страннику такой вопрос и стоит перед ним, безучастный, бездушный, и как будто смеется над долгой и глубокой думой, которою путник силится разрешить себе заданный им вопрос.
Я знал по опыту, как тяжело это время раздумья для всех Теокритовых. Ошеломленные крайним равнодушием людей к их юной вере во всеобщую любовь, обезумленные несчастными столкновениями, которые показали им жизнь во всей ее неприкрытой наготе, прячутся они тогда в какой-нибудь темный угол и оттуда молчаливо смотрят на жизненную драму, проклиная дурных и хороших актеров: дурных за то, что они дурно играют, хороших за то, что самим им не посчастливилось так же хорошо сыграть свои роли.