Когда мне было лет семь, я была свидетельницей самых лихорадочных приготовлений к побегу, и именно в Америку.
Дело было в деревне во время каникул. Гостили у нас двоюродные братья, самого майн-ридовского возраста. Вот они и были главными вдохновителями моих старших братьев и сестер.
Меня в Америку не пригласили, и даже разговоры на эту тему при мне велись шепотом. Из гордости я делала вид, что ничуть этим не интересуюсь, но обидно было ужасно. Точно я не сумею вести меновую торговлю с туземцами! Бисер у меня был, и мы каждый день низали колечки – и я, и младшая сестра Лена. Что Лену не берут с собой – это еще понятно. Лена сидела за столом на высоком стуле и из-за каждого пустяка ревела с визгом. Такой спутник для Америки не особенно годится. Уважения к бледнолицым братьям не прибавит. Но я – я была уже грамотная и, потом, очень храбрая, так что дорого продала бы свою шкуру в случае измены и нападения гуронов.
Очень было обидно, но из гордости, я не навязывалась.
Атмосфера была таинственная, тревожная. Эти полуслова, намеки, странные имена, срывавшиеся с губ:
– «Орлиный коготь».
– «Змеиный зуб».
– «Черепашья лапа».
– «Олений глаз».
Раза два удалось мне уловить фразу:
– Тише! «Змеиный зуб» слышит.
И еще раз:
– Молчи! «Змеиный зуб» нафискалит няньке.
Тут я кое-что поняла и потом проверила. Поняла, что «Змеиный зуб» – это именно я. А бедная толстая Лена, сидящая на высоком стуле с перекладиной, оказалась «Черепашьей лапой».
Жить в такой атмосфере и оставаться равнодушной, не заразиться общей горячкой бегства в Америку было невозможно. Бежать одной даже и в голову не приходило.
Пришлось подговорить Лену. Лена сначала не понимала, а когда поняла, всхлипнула: «Маму жалко».
Это было совсем уж ни на что не похоже. «Маму жалко»! Тут буйволы, гуроны, бледнолицые когти, орлиные зубы, и вдруг такое простое дело – «маму жалко».
А почему же те, старшие, знатоки американского дела, почему же они не плачут и ни о чем домашнем не мучаются? Мне тоже стало как-то не так уж бодро, глядя на ревущую Лену. Может быть, оттого меня и не приглашают бежать, что я еще не закалилась для борьбы со стихиями?
Утешило меня то, что Лена, хотя и всплакнула, но бежать не отказывалась. Раз все бегут, значит, так уж надо. И потом очень уж она в меня верила. Я в ее глазах была могущественным существом, существом, которое могло прочесть подпись под картинами; которое, хотя и изгонялось со скандалами из длинной комнаты старших детей, но было как бы переходной ступенью из презренной детской в уважаемую комнату, где учились уроки. Нечто вроде кокона – не гусеница, не бабочка, а какая-то ерунда, из которой все-таки бабочка вылезает, но назад в гусеницу не обратится.
Насколько я теперь понимаю, старшие дети не очень серьезно собирались в Америку. Это скорее была игра, очень захватывающая и завлекательная, и, может быть, иногда им даже казалось, что дело обстоит вполне реально, но с этим сознанием как-то уживались и планы ходить зимой вместе на каток, и совещания о том, как лучше вздуть какого-то одноклассника, негодяя и фискала, и каким клеем лучше будет намазать стул для учителя греческого языка, чтобы он прилип к нему на веки вечные и должен был бы подать в отставку, потому что нельзя же держать такого учителя, который на шести ногах трюхает – две свои и четыре от стула.
Словом – планы будущего сезона вырабатывались самые основательные, а одновременно тут же была и проводилась в жизнь мечта об Америке.
Сухари – ведь это нечто уж вполне реальное; собирание бисера, таинственные имена. Ну, как тут разберешься, что настоящее, что просто болтовня? А вдруг школьные планы обсуждаются только для отвода глаз, а самое настоящее-то и есть Америка?
Кто-то из вожаков американского плана сочинил даже стихотворение, прославляющее эту чудесную страну. Стихотворение это запомнилось на всю жизнь – так сильно было произведенное им впечатление.
Америка! К тебе стремятся
Десятки, тысячи людей!
Но точно так в тебе ютятся
Еще немало и зверей.
Но зноен луч американский,
Когда зима царит у нас –
В тебе уж близок лета час!
Помню, мне особенно понравилось выражение «луч американский».
Выходило как-то очень добротно и деловито. Звучало вроде: «американский каучук», «американские шины». Луч американский! Наверное, прочный, крепкий, добротный! И при этом еще знойный! Разве это не чудесно?
Начало в стихотворении было абсолютно неопровержимо. Мы твердо знали, что тысячи людей стремятся в Америку. И даже те, которые почему-то не стремятся, представлялись нам чудаками. Людьми не совсем нормальными.
Неужели есть на свете люди, которых не интересуют мустанги? Неужели есть на свете человек, которому не хочется попробовать плодов хлебного дерева? Тем более что мне хлебное дерево представлялось вроде развесистой яблони, на которой растут круглые поджаренные булки.
Фантазия разыгрывалась. Наверное, если подальше заехать в Америку, так найдется еще и колбасное дерево, на котором растет колбаса, и дерево с пирожными. В Америке все может быть.
Иногда очень хотелось расспросить старших, знатоков Америки, обо всех этих штуках, но какое-то чувство мешало это сделать. Может быть, казалось неделикатным обнаружить, что я проникла в их тайну; может быть, подозрение, что они со мной на эту тему беседовать не снизойдут; а может быть, не хотелось показать, что я ничего не знаю – гордость не позволяла. Одним словом, я предпочитала молчать и фантазировать. Лене рассказывала свои выдумки, как самые настоящие факты.
Время шло. Лето проходило.
«Американцы» все реже говорили об Америке, все чаще о школьных делах и городских планах. Кое-кому предстояли переэкзаменовки. Суровая действительность вступала в свои права.
Стали готовиться к отъезду, но уже не в Америку, а просто в город. Мы, маленькие, оставались в деревне до осени.
В конце августа дом опустел. Стало тихо, просторно. Америку забыли.
Но вот как-то остались мы с Леной одни в большом отцовском кабинете. Подошли к открытому окну. Окно было большое, почти до пола, и выходило на лужайку цветника. Если сесть на подоконник и спустить ноги наружу, то можно очень легко спрыгнуть.
Сели рядом. Спустили ноги.
И вдруг мысль:
– Лена, хочешь сейчас бежать в Америку? Вот отсюда спрыгнем и побежим.
Выражение «бежать в Америку» я понимала буквально. Так и думала, что бежать – это и значит бежать, а не идти, не плыть, не ехать.
Спрыгнули, очутились в цветнике.
Никто нам не запрещал гулять в цветнике около дома, сколько угодно. Но оттого, что мы вышли не в дверь, а таким незаконным и необычным способом – через окно, сразу перенесло нас в другую жизнь, в жизнь опасности, приключений, небывалую, запретную и незаконную.
Дыхание захватило, сердце забилось.
Я схватила Лену за руку, и мы побежали. Прямо по дорожке, к воротам. Тяжелые ворота, как всегда, были заперты. Да мы и не собирались их открывать. Мы и здесь, в дозволенной нам зоне, психологически нарушили закон и жили в новой жизни – свободной и страшной. И все казалось нам другим. Мы не узнавали этого большого белого дома – это был не наш дом, а чужой и даже враждебный. И сад был тихий и зловещий. Я никогда раньше не видела в нем таких страшных оранжевых лилий.
Лена смотрела на меня круглыми глазами, дышала тяжело, и видно было, что она тоже боится.
Огромная блестящая муха звонко и как-то отчаянно быстро пролетела у самого моего уха. Так торопятся только при большом несчастье. Куда мы теперь? Все кругом чужое, злое!
Вот вышла на черное крыльцо какая-то женщина. Поманила нас. Это ключница. Только и она не та. Не всегдашняя. Вот она идет к нам.
Я крепче сжимаю руку сестры.
– Чего вы тут стоите? – спрашивает ключница. Я молчу и слышу, как стучит мое сердце.
– Страшно! – шепнула Лена, зажмурила глаза и заплакала.
* * *
Так и закончилось наше бегство в Америку.
Из всех путешествий моей жизни это было по силе впечатлений самое потрясающее.
1
В это утро всегда бывало солнце.
Всегда была яркая, веселая погода. Так, по крайней мере, запомнилось на всю жизнь им обеим – и Лизе, и Катеньке.
В это утро няня надевала на них новенькие светлые платья и к чаю приносила снизу, из большой столовой, где пили чай взрослые, по кусочку кулича, пасхи и по половинке крутого яйца.
Сама няня разговлялась рано утром, вернувшись от обедни, пила кофе со сливками, и дети знали, что она непременно будет весь день ворчать, а к вечеру захворает.
Крутое яйцо всегда застревало у Лизы где-то в груди, и ее долго стукали по спине кулаком, чтобы оно проскочило.