Я уже говорила тебе, дитя мое, что я вовсе не верила этим пустым рассказам, но, признаюсь, в печальную ночь моего бегства из дома родительского я желала, чтобы бабушка-мельничиха имела хоть малую часть той сверхъестественной силы, которую ей приписывали, и эту силу употребила бы на сокрушение злобных врагов, разрушивших мирное спокойствие нашей крепости: всего более беспокоила меня участь моего батюшки — и сколько ни желала узнать я, что с ним сделалось, но не смела спросить о том у бабушки-мельничихи, боясь услышать какую-нибудь страшную весть. Вот уже мы достигли ворот ее дома, которые отворила нам странная и уродливая фигура, с широким черномазым лицом, с белыми сверкающими глазами и с огромным ртом, достигавшим почти до самых ушей. Это был работник бабушки-мельничихи, киргизец, именем Бурюк, по виду — самая глупая тварь, но на деле малый столь сметливый и расторопный, что подобного редко найдешь и между русскими. «Все ли готово?» — спросила его моя спутница. Вместо ответа кивнул он мохнатою головою. «Хорошо, — продолжала она, — теперь ступай в свою конуру и не показывайся этим собакам, которые, чай, скоро к нам нагрянут. Уж куда бы лиха не вынесла, а они не выторгуют у меня, у старухи, алтынного за грош. Пойдем, дитятко». Вошедши в избу, бабушка-мельничиха тотчас велела мне скинуть мой беспорядочный барский наряд и нарядиться в приготовленный уже ею сарафан. «Теперь, дитятко, — сказала она мне после этого превращенья, — теперь ты моя внучка Акулина. Хоть и увидят тебя разбойники, так беда еще невелика; только ты старайся быть посмелее да не давай им много около себя увиваться. Я их знаю. С ними-таки еще можно ладить. Между ними есть один мой куманек, чтобы его нелегкая побрала. Ведь у меня, дитятко, родни до Москвы не перевешаешь. Чуваши, мордва: все наша родня. Да родня-то, что ты ни говори, а все-таки когда-нибудь пригодится». — «Да где же мой батюшка?» — спросила я наконец. — «Эх, дитятко, батюшка твой, чай, убрался подобру-поздорову. Ведь разбойников-то много — куда ему с ними барахтаться». — «Ах! Бабушка, не обманываешь ли ты меня?» — «С какой стати, дитятко, я стану тебя обманывать! Но тише. Слышишь, как шумят наши гости. Ступай-ка за перегородку да нишкни».
Едва только успела я исполнить это приказание, как дверь избы с шумом растворилась и в нее вступила целая толпа незваных гостей. «Здравствуй, хозяйка!» — сказал грубый и глухой голос. «Здорово, кума, — захрипел другой голос, — ждала ли ты к себе дорогова куманька. Вот уж правду сказать, не бывал ни о семике, ни о масленице, принес черт в великий пост. А? Каково поживаешь, старая сова?» — «Коли с добрым словом, так милости просим», — проворчала мельничиха. «Мы не с худом, — заговорил опять глухой басище, — мы своих людей не трогаем. Не попадайся только нам эта ересь нечистая. О! Как раз ухайдакаем!» — «Однако ж, кумушка, — сказал хриплый разбойник, — соловьев баснями не кормят. Нет ли у тебя чего перехватить да чем глотку промочить. Мы тощи, как голодные собаки!..» — «Не знаю, как теперь, атаман, а в старину моя кума была запаслива. Я недаром надоумил тебя остановиться у нее». — «Спасибо, куманек, — сказала старуха, — что ты нагнал ко мне всю эту саранчу. Да они съедят у меня и кирпичи из печки». — «Не бось, кума, — отвечал хрипун, — у тебя будут жить только двое, да и то люди не простые, а именно: наш атаман-молодец Панфил Саватеич Хлопуша[9] да твой любезный куманек, эсаул[10]: ведь я, кума, высоко нынче залетел». — «Скоро залетишь и еще выше», — проворчала старуха и начала вытаскивать пироги из печи.
С начала этого разговора я, сидя за перегородкою, прижалась от страха к углу. Но скоро любопытство пересилило страх мой, и я начала рассматривать в щелочку наших гостей. Их осталось в избе только двое: Хлопуша и кум бабушки-мельничихи, который, как я после узнала, назывался Топориком. Оба они были одеты весьма богато: в цветные бархатные полукафтанья, выложенные позументами и подпоясанные алыми шелковыми кушаками; сапоги на ногах были красные сафьянные, выстроченные золотом. У того и другого были на боку огромные сабли с богатыми рукоятками и ножнами, а за поясом торчало по нескольку пистолетов. Длинные ружья свои поставили они в передний угол. Но как скоро бабушка-мельничиха уставила для них стол пирогами и другими кушаньями, то разбойники, раздевшись, остались в одних только красных рубашках и черных плисовых шароварах. Нечего сказать, богато были они разряжены. Только, господи боже мой! Какие ужасные у них были рожи! Ты видел, дитя мое, картину Страшного суда[11], которая поставлена на паперти здешнего собора. Видел на ней врага рода человеческого, притягивающего к себе большою цепью бедных грешников: ну вот, ни дать ни взять, таков был Хлопуша, тот же высокий сутуловатый рост, те же широкие плечи, та же длинная свинцовая рожа, те же страшные, кровью налитые глаза, сверкающие из-под густых нависших бровей, те же всклокоченные, как смоль, черные волосы на голове и та же борода, закрывающая половину лица и достающая почти до пояса. Недоставало только рогов да копыт. Что касается до Топорика, то рыжая голова и борода, широкая красная рожа, кошечьи глаза и небольшой рост делали его похожим на Иуду-христопродавца, изображенного сидящим на коленах у сатаны в той же картине.
Сначала эти страшные гости молча управлялись с бабушкиными пирогами и беспрестанно осушали тяжелые стопы с пенником[12], которые старуха не ленилась им подносить. Вообще Хлопуша был молчаливее и угрюмее своего товарища, который обращался иногда к кумушке своей с злодейскими шутками, на которые она умела всегда дать ответ. Наконец пенник сделал разбойников словоохотливыми, и между ими начался следующий разговор, из которого, к горю моему, я не проронила ни одного слова.
«Ну как не сказать спасибо свату, здешнему старшине, — начал Топорик, — без него где бы нам теперь так славно ужинать или уж не завтракать ли. Послушай-ко, кума, залихватскую штучку он выкинул, волк его не ешь! Открыл нам в ваше совиное гнездо такую лазею, что мы упали, как снег на голову. Смех, право, братцы! Этот старой хрыч, капитанишка, с своими пузастыми солдатишками туда же расхорохорился. Только когда он ими командовал: направо, налево, в седой его затылок влепилась такая славная загвоздка, что он полетел вверх ногами». При сих словах разбойника я оцепенела от ужаса, но продолжала слушать скрепя свое сердце. «Да, — сказал Хлопуша, — не скоро бы можно было попасть в эту берлогу: старый медведь хорошо ее укутал. И я скажу спасибо свату старшине и выпью за его здоровье». — «Пей за упокой, атаман, — подхватил Топорик. — Молодцу не удалось попировать с нами. Какой-то старый хрыч, из этих голоколенников, просадил ему брюхо своим железным рожном. Жаль, право, молодца. Он бы нашей ватаги не испортил». — «Вот как! — сказал Хлопуша. — А я думал, что он хлопочет теперь об наших товарищах. Жаль, да делать нечего. А что, брат-эсаул, всех ли этих индейских петухов ты запер в курятник? Не настроили бы они нам каких пакостей». — «Не бось, атаман. У меня и таракан не уползет, когда дело состоит только в том, чтобы ловить! Долго они уж здесь копошились — пора их немножко провялить. Я велел понаделать и вешалок. Что это? Светло становится. Видно, заря?» — «Да славная заря! — сказал Хлопуша, взглянув в окно. — Это горит старое гнездо старого сыча — капитана. Я велел зажечь его нашим ребятам, чтоб им было около чего погреться. Да, кстати, бабка, у старого черта, слышь, была дочь?» — «Была, да сплыла, — отвечала бабушка-мельничиха. — Он ее давно уже отослал в Оренбург». — «Экой старой дьявол! догадался. А не худо было бы нам подцепить молоденькую девчонку. Как ты думаешь, эсаул?» — «Ах! Атаман, у тебя на уме только девчонки, а по мне, коли есть вот такая кружка, а в кружке вот такое винцо, да если можно его вот так выпить, — то черт возьми всех девчонок! Волк их не ешь!» — «Знаешь ли что, однако же, — сказал Хлопуша, подумав, — не худо было бы нам провялить немножко и старого хрыча, ну знаешь, о ком я говорю: капитана-то. Нужды нет, что он уж не дрягает. А все бы это хорошо, в пример прочим…» — «Эх, атаман. Кто вешает мертвых собак. Да к тому же какой-то пес успел прежде нас завладеть телом старого быка. Признаться, атаман, я хотел было поживиться его серебряными бляшками, да не тут-то было! Нигде не мог его отыскать. Кто знает, может статься, он и уполз куда-нибудь в суматохе».
Нужно ли сказывать тебе, дитя мое, как поразил меня этот проклятый разговор. Сердце мое то сжималось от ужаса, то раздиралось на части. Долго страх смертный заставлял меня одолевать мое отчаяние, но при последних словах разбойника я не могла уже владеть собою. Громко, громко завыла я, повалившись на пол за перегородкою. «Что это?» — вскричали разбойники, выскочив из-за стола и схватив свои сабли и пистолеты. «Эк вы перепугались, родимые! — сказала бабушка-мельничиха насмешливо. — А еще говорите: мы-ста хваты! Не бойтесь, сударики, садитесь-ко на свое место. Это плачет моя девчонка — внука. С ней, бедной, случается падучая». — «То-то же! — сказал Хлопуша мрачно. — Смотри, старуха, нет ли тут какого подвоху. У меня пистолеты не горохом заряжены». — «Полно стращать-то, батька-свет! — сказала бабушка-мельничиха равнодушно. — Я и кочергой с тобой управлюсь, даром что ты смотришь чертом», — «Ну, вот нашла коса на камень! — вскричал Топорик. — Только, атаман, с кумой не ссорься. Говорят, что она и черта за нос водит. Прошу не гневаться, кумушка, так все толкуют о твоей чести». — «Да, — сказала старуха сердито, — если я и не вожу черта за нос, так уже никто не скажет, чтобы совсем не водилась с чертями. У меня даже они есть и в родне». — «Ах ты, чертова бабка, — сказал Топорик, смеясь, — не за мое ли здоровье ты гуляешь». — «А разве ты черт, родимой?» — спросила бабушка добродушно — и разбойники подняли такой смех, что вся изба задрожала. «Однако ж, — сказал развеселившийся Хлопуша, — за то, что твоя внучка нас перепугала, должна она выйти и попотчевать нас винцом». — «Ведь я говорю тебе, батька-свет, что она нездорова», — отвечала хозяйка. «Вздор! — заревел разбойник. — Я сам ее выведу», — и с этими словами, шагнув за перегородку, вытащил оттуда меня полумертвую. Думая, что приходит мой час последний, я дрожала всем телом и не могла проговорить ни одного слова. К счастью моему, это заставило разбойников подумать, что я в самом деле больна. «Жаль, — сказал Хлопуша, потрепывая меня по щеке жилистой своею лапой, — жаль, голубушка, что ты нездорова, а нечего сказать, эсаул, красавица! Хоть она и бледна, но черт меня возьми, если я видывал девушку красивее этой! Попотчуй же нас, красоточка! Эх, поводись-ко с нами, так разом отстанет от тебя эта черная немочь!» — «Поднеси, Акулинька, гостям по стопе! — сказала мне бабушка-мельничиха. — Да и поди уж ляг хорошенько». Нечего было делать! Дрожащими руками взяла я поднос и начала потчевать этих гостей, которым с охотою поднесла бы яду змеиного. Всего несноснее были для меня наглые ласки Хлопуши.