раз сам Хома, торопясь по улице на животноводческую ферму, не знал куда и ногой ступить.
— Чего ты, Хома, сердишься? — посмеивалась родная жена Мартоха. — Эти бюсты хоть и без пользы стоят, зато и хлопот никаких: не пьют, не едят, выстроились и молчат!
— Село без окон да без дверей — вот и собрало столько гостей. Но ведь они, мои болваны, привыкнут у нас в гостях и домой не захотят на радостях, — отвечал Хома.
— Считаешь, усядутся за нашим столом да и будут размахивать постолом?
— Эге ж, как те злодеи, что на злодеях едут и злодеями погоняют. И надо ж было сподобиться такой чести, что вырубают теперь мои бюсты из камня и вырезают из дуба, отливают из бронзы, ага!
— Вижу, Хома, что ты их любишь, а карман голубишь…
Так до чего додумались в Яблоневке, где умники никогда не прятались под столом, где сколько голов, столько и умов? Сперва ставили этих болванов на межах и буграх, топили в лужах и выбрасывали на пустыри. Но кто-то из сельских долгожителей, из тех мудрецов, что безумному дороги не заступят (дедок Бенеря или дедок Гапличек), посоветовали болванов бить по головам, а из кусков и осколков возвести коровник новый для скотины. И возвели в сжатые сроки! Славный удался коровник! Хоме тоже выпало поработать возле него. Не мог человек налюбоваться новым помещением для артельных коровок, называемых нежно или Ассамблеей, или Квитанцией, или Ревизией. И чудо ведь какое — стены сложены были из гранитных голов старшего куда пошлют, которые посматривали на живого Хому неживыми гранитными глазами или усмехались ему лукавыми гранитными губами. Куда только в коровнике ни взглянет грибок-боровичок, во всех уголках сам себя грибок-боровичок видит, сам себе усмехается, даже оторопь берет.
— Чтоб тебя холера взяла! — иногда бормотал Хома. — Видать, у нашего деда колпак не по-колпаковски сидит.
Наверное, черт семь пар сапог истоптал, пока нашел и свел Хому и Мартоху; так спро́сите, что делала Мартоха, когда болванов избивали по всей Яблоневке? Сперва и сама помогала дробить их на кусочки, к строительству коровника тоже приложила руки, а потом в слезы ударилась.
— Хомушка мой, — лебедкой курлыкала она по вечерам в хате, — чтоб у меня руки отсохли, если я еще ударю твоего болвана. Э-э, видно, в них живая душа вложена — когда их бьешь, то плачут они каменными и деревянными слезами, или вздыхают железными и медными голосами, или стонут глиняным или дубовым стоном. Пусть их холера бьет, а не я!
А кругом, не только в Яблоневке или Большом Вербном, уже толковали о том, что никто из богов или пророков при жизни не разорял своих храмов, не уничтожал культовых изображений, один грибок-боровичок в «Барвинке» до такого додумался. Слух, что Хома бьет болванов, разлетелся по свету, и вскоре в Яблоневку перестали приходить идолы от хомопоклонников, хотя, конечно, число самих хомопоклонников не уменьшилось, а, может, даже возросло. Возросло по той причине, что Хома в самом расцвете своих сил и чудеснейших деяний выступил и против культа своей личности, и против канонизации своего имени.
Кто мог прочесть потайные мысли старшего куда пошлют, который ударился в воинственный атеизм? Наверное, текли они по такому руслу: «Э-э, не хочу быть тем богом, которого можно и за деньги купить. Ни одна девка не придет на меня помолиться, разве только на хлопцев попялиться. Не хочу, чтоб на меня глядели, а черта видели».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
где говорится про химерический сон грибка-боровичка, будто он на районной ярмарке за дурные деньги купил себе черта на шею и тот черт прикинулся похожим на родную жену Мартоху, а родная жена Мартоха предстала перед мужем в таком обличье, что и словами не передать
Итак, в то памятное утро Хома Прищепа проснулся весь в поту, вспоминая ночной сон: как за дурные деньги на ярмарке в районе купил черта себе на шею, черта с блестящими рожками и остренькими копытцами, а тот черт во сне прикинулся вовсе не чертом, а родной женкой. После такого сна грибок-боровичок встрепенулся, будто мутовку облизал, и закричал с зажмуренными глазами:
— Эй, ты, за Хомой Хомиха, за что мне такое приснилось лихо?
Открыл глаза, а Хомиха стоит возле печи с ухватом, брови ее взвились над очами, будто чайки над морями, а уста ее похожи на молоденький усмешливый месяц.
— Какое лихо? — спрашивает жена, а слова ж ее такие сладкие, хоть в кутью заместо меду их засыпай.
А Хома с постели смотрит на жену возле печи — и глаза его все увеличиваются, все растут, словно расцветают изнутри, уже почти треть лица заняли, скоро, глядишь, на лице не поместятся и попадают на пол, как миски с кухонного шкафа. Молчит Хома, не отзывается, будто голос у него украли базарные жулики и пропили ни за понюшку табака.
— Или ты, Хома, проглотил язык от радости, что на ладонях волосы проросли, и не хочешь в этом признаваться? — щебечет Мартоха.
А рот у хозяина не размыкается, как у той певучей курки, что прямо с перьями сдохла.
— Ты, Хома, с утра какой-то будто писаный, только не напечатанный.
А глаза у Хомы — словно собаки, что к иордани по скользкому льду бегут.
— Да что с тобой, человече, такое сталось, что ты уже и не поддакиваешь, и головой не мотаешь?
Поднялся грибок-боровичок с постели, будто пьяный оторвался от бочки с брагой, по хате туда шмыг, сюда шмыг — и все к жене приглядывается, как приглядывался бы к калитке без ворот или к окнам без стекол. Потом крадучись приблизился к хозяйке, потрогал ее, пробормотал:
— Эге ж, видно, стоят два столба, на столбах дежа, у дежи ручка, на деже макитра, на макитре лес, а в лесу сидит кувека, что кусает человека…
— С чего ты, Хома, такой, что тебе не до сумы, не до щеколды? Вот ухватом как протяну, сразу вспомнишь, у какой кочки свой ум посеял!..
— Как бы ты, Мартоха, ни трещала, а оно светится!
— Какая холера светится?.. Хе, разумный, как соломонов посох!.. Где светится?
— Да