– Бог в помощь! желаю здравствовать! – произнес Иван Иванович, поклонившись на все стороны с свойственною ему одному приятностию. Боже мой, как он умел обворожить всех своим обращением! Тонкости такой я нигде не видывал. Он знал очень хорошо сам свое достоинство и потому на всеобщее почтение смотрел, как на должное. Судья сам подал стул Ивану Ивановичу, нос его потянул с верхней губы весь табак, что всегда было у него знаком большого удовольствия.
– Чем прикажете потчевать вас, Иван Иванович? – спросил он. – Не прикажете ли чашку чаю?
– Нет, весьма благодарю, – отвечал Иван Иванович, поклонился и сел.
– Сделайте милость, одну чашечку! – повторил судья.
– Нет, благодарю. Весьма доволен гостеприимством, – отвечал Иван Иванович, поклонился и сел.
– Одну чашку, – повторил судья.
– Нет, не беспокойтесь, Демьян Демьянович!
При этом Иван Иванович поклонился и сел.
– Чашечку?
– Уж так и быть, разве чашечку! – произнес Иван Иванович и протянул руку к подносу.
Господи боже! какая бездна тонкости бывает у человека! Нельзя рассказать, какое приятное впечатление производят такие поступки!
– Не прикажете ли еще чашечку?
– Покорно благодарствую, – отвечал Иван Иванович, ставя на поднос опрокинутую чашку и кланяясь.
– Сделайте одолжение, Иван Иванович!
– Не могу. Весьма благодарен. – При этом Иван Иванович поклонился и сел.
– Иван Иванович! сделайте дружбу, одну чашечку!
– Нет, весьма обязан за угощение.
Сказавши это, Иван Иванович поклонился и сел.
– Только чашечку! одну чашечку!
Иван Иванович протянул руку к подносу и взял чашку.
Фу ты пропасть! как может, как найдется человек поддержать свое достоинство!
– Я, Демьян Демьянович, – говорил Иван Иванович, допивая последний глоток, – я к вам имею необходимое дело: я подаю позов[259]. – При этом Иван Иванович поставил чашку и вынул из кармана написанный гербовый лист бумаги. – Позов на врага своего, на заклятого врага.
– На кого же это?
– На Ивана Никифоровича Довгочхуна.
При этих словах судья чуть не упал со стула.
– Что вы говорите! – произнес он, всплеснув руками. – Иван Иванович! вы ли это?
– Видите сами, что я.
– Господь с вами и все святые! Как! вы, Иван Иванович, стали неприятелем Ивану Никифоровичу? Ваши ли это уста говорят? Повторите еще! Да не спрятался ли у вас кто-нибудь сзади и говорит вместо вас?..
– Что ж тут невероятного. Я не могу смотреть на него; он нанес мне смертную обиду, оскорбил честь мою.
– Пресвятая Троица! как же мне теперь уверить матушку! А она, старушка, каждый день, как только мы поссоримся с сестрою, говорит: «Вы, детки, живете между собою, как собаки. Хоть бы вы взяли пример с Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Вот уж друзья так друзья! то-то приятели! то-то достойные люди!» Вот тебе и приятели! Расскажите, за что же это? как?
– Это дело деликатное, Демьян Демьянович! на словах его нельзя рассказать. Прикажите лучше прочитать просьбу. Вот, возьмите с этой стороны, здесь приличнее.
– Прочитайте, Тарас Тихонович! – сказал судья, оборотившись к секретарю.
Тарас Тихонович взял просьбу и, высморкавшись таким образом, как сморкаются все секретари по поветовым судам, с помощию двух пальцев, начал читать:
– «От дворянина Миргородского повета и помещика Ивана, Иванова сына, Перерепенка прошение; а о чем, тому следуют пункты:
1) Известный всему свету своими богопротивными, в омерзение приводящими и всякую меру превышающими законопреступными поступками, дворянин Иван, Никифоров сын, Довгочхун, сего 1810 года июля 7 дня учинил мне смертельную обиду, как персонально до чести моей относящуюся, так равномерно в уничижение и конфузию чина моего и фамилии. Оный дворянин, и сам притом гнусного вида, характер имеет бранчивый и преисполнен разного рода богохулениями и бранными словами…»
Тут чтец немного остановился, чтобы снова высморкаться, а судья с благоговением сложил руки и только говорил про себя:
– Что за бойкое перо! Господи боже! как пишет этот человек!
Иван Иванович просил читать далее, и Тарас Тихонович продолжал:
– «Оный дворянин, Иван, Никифоров сын, Довгочхун, когда я пришел к нему с дружескими предложениями, назвал меня публично обидным и поносным для чести моей именем, а именно: гусаком, тогда как известно всему Миргородскому повету, что сим гнусным животным я никогда отнюдь не именовался и впредь именоваться не намерен. Доказательством же дворянского моего происхождения есть то, что в метрической книге, находящейся в церкви Трех Святителей, записан как день моего рождения, так равномерно и полученное мною крещение. Гусак же, как известно всем, кто сколько-нибудь сведущ в науках, не может быть записан в метрической книге, ибо гусак есть не человек, а птица, что уже всякому, даже не бывавшему в семинарии, достоверно известно. Но оный злокачественный дворянин, будучи обо всем этом сведущ, не для чего иного, как чтобы нанесть смертельную для моего чина и звания обиду, обругал меня оным гнусным словом.
2) Сей же самый неблагопристойный и неприличный дворянин посягнул притом на мою родовую, полученную мною после родителя моего, состоявшего в духовном звании, блаженной памяти Ивана, Онисиева сына, Перерепенка, собственность, тем, что, в противность всяким законам, перенес совершенно насупротив моего крыльца гусиный хлев, что делалось не с иным каким намерением, как чтоб усугубить нанесенную мне обиду, ибо оный хлев стоял до сего в изрядном месте и довольно еще был крепок. Но омерзительное намерение вышеупомянутого дворянина состояло единственно в том, чтобы учинить меня свидетелем непристойных пассажей: ибо известно, что всякий человек не пойдет в хлев, тем паче в гусиный, для приличного дела. При таком противузаконном действии две передние сохи[260] захватили собственную мою землю, доставшуюся мне еще при жизни от родителя моего, блаженной памяти Ивана, Онисиева сына, Перерепенка, начинавшуюся от амбара и прямою линией до самого того места, где бабы моют горшки.
3) Вышеизображенный дворянин, которого уже самое имя и фамилия внушает всякое омерзение, питает в душе злостное намерение поджечь меня в собственном доме. Несомненные чему признаки из нижеследующего явствуют: во-1-х, оный злокачественный дворянин начал выходить часто из своих покоев, чего прежде никогда, по причине своей лености и гнусной тучности тела, не предпринимал; во-2-х, в людской его, примыкающей о самый забор, ограждающий мою собственную, полученную мною от покойного родителя моего, блаженной памяти Ивана, Онисиева сына, Перерепенка, землю, ежедневно и в необычайной продолжительности горит свет, что уже явное есть к тому доказательство, ибо до сего, по скаредной его скупости, всегда не только сальная свеча, но даже каганец был потушаем.
И потому прошу оного дворянина Ивана, Никифорова сына, Довгочхуна, яко повинного в зажигательстве, в оскорблении моего чина, имени и фамилии и в хищническом присвоении собственности, а паче всего в подлом и предосудительном присовокуплении к фамилии моей названия гусака, ко взысканию штрафа, удовлетворения проторей и убытков присудить и самого, яко нарушителя, в кандалы забить и, заковавши, в городскую тюрьму препроводить, и по сему моему прошению решение немедленно и неукоснительно учинить. – Писал и сочинял дворянин, миргородский помещик Иван, Иванов сын, Перерепенко».
По прочтении просьбы судья приблизился к Ивану Ивановичу, взял его за пуговицу и начал говорить ему почти таким образом:
– Что это вы делаете, Иван Иванович? Бога бойтесь! бросьте просьбу, пусть она пропадает! (Сатана приснись ей!) Возьмитесь лучше с Иваном Никифоровичем за руки, да поцелуйтесь, да купите сантуринского, или никопольского, или хоть просто сделайте пуншику, да позовите меня! Разопьем вместе и позабудем всё!
– Нет, Демьян Демьянович! не такое дело, – сказал Иван Иванович с важностию, которая так всегда шла к нему. – Не такое дело, чтобы можно было решить полюбовною сделкою. Прощайте! Прощайте и вы, господа! – продолжал он с тою же важностию, оборотившись ко всем. – Надеюсь, что моя просьба возымеет надлежащее действие. – И ушел, оставив в изумлении все присутствие.
Судья сидел, не говоря ни слова; секретарь нюхал табак; канцелярские опрокинули разбитый черепок бутылки, употребляемый вместо чернильницы; и сам судья в рассеянности разводил пальцем по столу чернильную лужу.
– Что вы скажете на это, Дорофей Трофимович? – сказал судья, после некоторого молчания обратившись к подсудку.
– Ничего не скажу, – отвечал подсудок.
– Экие дела делаются! – продолжал судья.
Не успел он этого сказать, как дверь затрещала и передняя половина Ивана Никифоровича высадилась в присутствие, остальная оставалась еще в передней. Появление Ивана Никифоровича, и еще в суд, так показалось необыкновенным, что судья вскрикнул; секретарь прервал свое чтение. Один канцелярист, в фризовом[261] подобии полуфрака, взял в губы перо; другой проглотил муху. Даже отправлявший должность фельдъегеря[262] и сторожа инвалид, который до того стоял у дверей, почесывая в своей грязной рубашке с нашивкою на плече, даже этот инвалид разинул рот и наступил кому-то на ногу.