«Дело шло уже к вечеру, а переговоры с габаем не привели еще ни к какому результату. Дедушка все еще пытался убеждать и торговаться, потому что в самом деле, ведь это же вопиющий грабеж. — двадцать пять тысяч за место в какие- нибудь два-три аршина!..Желая положить предел этому бесконечному препирательству и неопределенному, слишком для меня тяжелому, положению с телом отца, я наконец сказала бабушке, что прошу заплатить этим шакалам всю сумму сполна из денег, оставленных мне отцом в приданое. Но как раз в это время получилась ответная телеграмма от мачехи, которая уведомляла, что немедленно сама выезжает поездом express в Украинск и просит задержать похороны до ее прибытия. Бабушка пришла в ужас. Из Вены в Украинск можно добраться не раньше, как через 36 часов, и тело все это время должно оставаться в доме. Она даже вознегодовала на мачеху, находя, что с ее стороны это просто безбожная, кощунственная прихоть, приличная разве какой-нибудь отступнице, христианке, но отнюдь не еврейской жене, боящейся Бога и уважающей мужа. Но тут вышло нечто совсем для нас неожиданное. Так как телеграмма была на непонятном в нашей семье французском языке, то для прочтения и перевода ее потребовалось мое участие, и дедушка имел неосторожность заставить меня переводить в присутствии Иссахар Бера. Этот негодяй тотчас же ухватился за телеграмму, как за прекрасный предлог к тому, чтобы отложить всякие переговоры до прибытия вдовы, так как теперь святое братство будет уже иметь дело с нею, а не с дедушкой. Как ни умоляла его бабушка поспешить успокоением бедной томящейся души её сына, предлагая даже сейчас же заплатить из моих денег требуемую сумму, лишь бы только похоронить его до захода солнца, — габай безусловно отказался, да и дед воспротивился тому, чтобы платила я, и нам волей-неволей пришлось покориться. Уклонившись от совершения сделки, габай наверное рассчитывал на возможность стащить с мачехи еще большую сумму.
«Между тем, выехав в тот же день из Вены, мачеха успела добраться к нам лишь к ночи со вторых суток на третьи, так что поневоле пришлось отложить похороны до утра. Факторы святого братства, все время поджидавшие ее приезда на вокзале и у ворот нашего дома, тотчас же, конечно, доложили Иссахар Бepу, но господин габай счел себя слишком важной особой, чтобы потревожиться для беременной женщины, измученной дорогой и душевным горем, и прислал сказать ей, через нашего приказчика, посланного к нему с просьбой пожаловать к нам, что теперь, за поздним часом, он не будет вступать ни в какие переговоры, а предлагает вдове явиться к нему завтра утром, в девять часов, если ей угодно выслушать условия священного братства. Это был, очевидно, щелчок, данный нашему «аристократическому» самолюбию, — как, дескать, смеем мы звать его к себе, если имеем в нем нужду, — но нечего делать, в назначенный час мачеха была уже у габая, и он, повторив ей лишь то, что говорил уже деду, заломил за похороны тридцать тысяч, на том основании, что теперь тело, вероятно, уже испортилось и кабронам будет противно исполнять над ним свои обязанности. И действительно, тело начало уже сильно разлагаться: Дни стояли жаркие, и квартира наша заражена была трупным смрадом, с трудом уступавшим действию хлора и марганцовокислого калия. Мачеха потребовала созвать Совет габаев, и Иссахар Бер должен был наконец уступить ее настояниям; но все, чего успела она добиться от Совета, после долгих протестов, просьб и убеждений, это то, что габай великодушно согласились уступить пять тысяч, самопроизвольно накинутые Иссахар Бером без их разрешения, и остановились на прежней своей цифре, заявив, что эта последняя «добросовестная» цена за место должна оставаться как с их, так и с ее стороны, непререкаемою. Все, кто только ни приходил к нам для мнахем овел[155], как и вообще все, что было честного в нашем еврействе, все это возмущалось поведением святого братства, но увы! — возмущалось про себя и как бы по секрету, не смея явно выразить свой протест, из справедливого опасения, что всесильное братство в отместку за это может проделать то же самое и с каждым из протестующих, в случае смерти его, или кого-либо из родственников. Мачеха не согласилась на уступку габаев и в отчаянии бросилась наконец в полицию, к защите русских властей; но полицмейстер ограничился только изъявлением ей своих соболезнований и объявил, что в эти дела, если в них нет уголовного характера или прямого нарушения полицейско-санитарных постановлений, русская власть никогда не вмешивается и ничего в данном случае сделать не может, тем более, что христианские покойники хоронятся на третии, а то иногда и на четвертый день; в данном же случае еще не истекло и трех суток. — «Вот — говорил он — если ваш покойник пролежит еще суток двое, ну, тогда другое дело: тогда полиция примет понудительные меры, чтобы заставить родственников Похоронить его, а пока и этого нельзя, так что вы уж как-нибудь постарайтесь сами уладить это дело с братством.»— После такого ответа, очевидно, дольше ждать было нечего. Пришлось сдаться на условия габайского Совета; но у мачехи не было при себе таких денег. Иссахар Бер однако и тут нашелся. Он предложил ей выдать братству вексель, за поручительством деда, сроком на один месяц. Выдали. Но и тут еще не конец нашим испытаниям и издевательству братчиков над нами и над дорогим нам покойником.
«По получении документа, очередные каброны тотчас же были отправлены к нам и, приготовив тело к погребению, подняли его из дому на носилках, под траурным покрывалом. Но дойдя до угла Купеческой и Киевской улиц, они остановились и стали между собой переговариваться о чем-то. Видя, что остановка продолжается долее, чем сколько нужно, чтобы смениться носильщикам, мы спрашиваем их, в чем дело, и вдруг оказывается, что они послали за погребальными дрогами и ждут, пока дроги подъедут, так как нести на руках им слишком тяжело в такую жару. Вдова и мы все упрашиваем их не делать такого всенародного скандала и донести покойника честно до кладбища, носильщики соглашаются, но с условием, если вдова прибавит им за это по десяти рублей на брата. Пообещали прибавить, и шествие продолжалось до Садовой улицы. Но тут опять новый и еще больший скандал. Каброны вдруг остановились и бросили носилки среди улицы, а сами отошли в сторону, говоря, что далее они вовсе не могут нести, так как труп издает слишком большое зловоние, снова начинаются упрашивания и торг, и снова назначается вынужденная прибавка, в размере десяти рублей каждому. Но и этим еще не кончается глумление над живыми и мертвым. Принесли наконец тело на кладбище, и вдруг видим мы, что несут его, минуя почетные ряды, не на то место, за которое уже заплачены братству деньги, а прямо в самый последний конец, к могиле, вырытой у западной стенки, где обыкновенно хоронят самоубийц и всяких отверженцев. Это наконец возмутило и деда, всегда столь покорного кагалу и всяким еврейским установлениям. В сильном негодовании, он обратился с упреками к Иссахар Беру, как к очередному представителю габаев, присутствовавшему здесь по обязанности, и тот с наглостью принялся доказывать ему, что никак невозможно похоронить заведомого «эпикурейса» и вольнодумца иначе как под забором, отдельно от остальных, потому что соседство с ним обидно будет прочим покойникам, никогда не оскорблявшим величия Божия, обидно и их живой родне, которая вправе будет предъявить к братству претензии за допущение такого бесчиния. Но после долгих споров, слез и упрашиваний и, наконец униженной мольбы со стороны всего нашего семейства, суровый габай смягчился. Видимо наслаждаясь в душе, что ему удалось-таки довести семью еврейских аристократов до публичного унижения и преклонения перед его властною особой, он сказал, что уж так и быть, берет на себя ответственность перед братством, единственно только из уважения к деду, если впрочем каброны согласятся рыть новую могилу. Опять пошли запрашивания и выторговывание прибавки со стороны кабронов, но на этот раз уже по пятнадцати рублей на брата. Разумеется, пришлось согласиться на все, лишь бы только тело было наконец похоронено на надлежащем месте.
«С растерзанной душой, изнемогая от горя и сгорая от стыда и бессильного негодования, возвратилась я с кладбища домой и…должна сознаться самой себе, что с этого ужасного дня я возненавидела не только святейшее братство со всеми его габаями, со всеми этими жадными хаберим и каброним, — нет, этого мало… В этот день я впервые почувствовала, что начинаю ненавидеть самое еврейство, — не как людей, но как общество, рабски покорное своим деспотическим кагальным учреждениям. И если уже подобные издевательства столь нагло проделываются над нами, членами семьи такого почтенного и родовитого человека, рука которого не оскудевала всю жизнь рассыпать милостыню и оказывать всяческую поддержку своей общине, то можно представить себе, какие бесстыдные мерзости и низости творятся этим святейшим братством и этим «пречистым» кагалом над людьми среднего и низшего состояния, над темною еврейскою массой, в особенности, когда захотят мстить за что-либо неугодному им человеку…