— Да, ухлопали, батенька, офицера своего эскадрона, своего прямого или как это у вас — непосредственного начальника. За это по головке не погладят.
— Что же делать?
Коржиков внимательно маленькими умными карими глазками поглядел на Любовина и сказал:
— Вы это все серьезно, Виктор Михайлович?
— О, Господи, Федор Федорович!
— Как же вы все это пронюхали?
— Да ведь она беременна!
— Кто? — спросил Коржиков, и Любовину показалось, что голос Коржикова дрогнул. Но он не переменил позы и все так же сидел, скорчившись, на стуле, мял свою бородку и исподлобья быстро блестящими глазами посматривал на Любовина.
— Маруся.
— Не за-а-ме-тил, — протянул Коржиков. — А вы почему уследили?
— Я давно наблюдаю. С лета почти. Вот как мы из лагеря пришли, она как не своя стала. Заниматься на курсах бросила. Ходит все, напевает. «Я, — говорит, — в консерваторию, на сцену пойду», а сама то краснеет, то бледнеет. Вижу, своя дума у ней на душе. А мне не говорит. Спросил раз, другой, приласкала, зачаровала, она это умеет, а только вижу, стала опасаться меня, сторониться. Ну я Мавру-кухарку на допрос.
— Подло как будто немного, — заметил Коржиков, — полицейским надзором пахнет.
— Узнал только одно, что по пятницам всегда в шестом часу уходит и дома не ночует. Ну, она и раньше часто дома не ночевала. К нам далеко и страшно. И народ фабричный. Ночует у тетки, это я знал. Только на прошлой неделе заговорили мы о чем-то. Она стояла. Вдруг побелела вся, чуть не упала и говорит мне: «Что-то мне, Виктор, дурно». И тошнить ее стало. После этого стала задумчивая. В воскресенье стал я рассматривать — вижу — и лицом не та, и талья стала полнее — ну я понял. Только не знал кто. Не думал, признаюсь, на Саблина. Все и ее и его честнее считал. Сегодня отпросился у вахмистра. Пустил. Приезжаю в пять часов и еще с конки паровой не сошел, вижу, она идет пешком по панели. Она и будто не она. Шляпка новая одета набок, кокетливо так, кофточка под каракуль новенькая, муфта, а лицо, несмотря на мороз, бледненькое и печальное, как бы и нехотя идет. Я, знаете, пропустил ее, слез с конки и за ней. Отошла она от дома с версту, уже к Стеклянному стала подходить, извозчика взяла. Я — другого и за ней. Едет в казармы. Не доезжая до казарм, сошла, пешком идет, все оглядывается. Свернула в переулок, обошла квартал, а потом сразу в подъезд и была такова. Ну, к Саблину! К кому же больше? Там внизу столовая нестроевой команды, капельмейстер-немец семейный живет, наверху Ротбек и он напротив. Ротбека никогда дома нет — это я знаю. Значит, у Саши. Я в эскадрон. Гляжу, денщик его разувается на койке у караульного. Я говорю: «Ты чего же, Шерстобитов, не у барина?» А он, сволочь, смеется. «Мне, — говорит, — барин пятерку дал и велел в казарме ночевать, у него мамзель ночует. Каждую пятницу так».
— А ты знаешь, говорю, какая мамзель? А он, раб проклятый: «Мне, — говорит, — какое дело. Это его дело». Вижу, что хоть и знает, так зарежь его — не скажет. Отбыли мы перекличку, лег я на койку, а сам свое думаю. Ночью встал, оделся, взял книгу приказаний, иду к дежурному. «Беда! Господин вахмистр приказали в канцелярии приказание списать, а я запамятовал, дозвольте пойти». Пустил. Я к его, значит, квартире. Подошел, слушаю. Тихо. Будто никого нет. Я думаю, часа полтора так на лестнице простоял. Холодно стало. Ноги стынут. Сердце бьется. Ну, думаю, войду в квартиру, а дальше-то что? Что дальше? А там — тихо. Слышно даже, как в столовой часы двенадцать пробили. Стал я звонить. Притаились. Не отпирают. Стучу. Кричу. Нарочно голос переменил, по-солдатски Шерстобитова ругаю. Такой-сякой, отворяй. Дело, мол, приказание. Бунт, тревога! Слышу, он стоит. Тихо дышит. Ну, не выдержал.
«Кто такой?» — спрашивает. Я кричу: «Вестовой из канцелярии. Бунт в городе…» Крюк отложил. В рубашке и штанах одних. Видно, спали. А, может быть, один? Я на него набросился, тащу его в столовую. А там Маруська, разодранная вся, в юбчонке и корсете. Жалкая, несчастная. Я себя не помню. Только точно бес меня под руку толкнул, вижу на стене револьвер его никелированный «смит-вессон» висит, значит, как с дежурства пришел, повесил. Взял я и выстрелил… Ну, он упал… — задыхаясь, проговорил Любовин и безсильно опустился на стул.
— Так, так, — сказал спокойно Коржиков. — Дальше что?
— Дальше я в эскадрон. И повинился.
— Как? — сказал Коржиков, и опять какое-то волнение почувствовалось в его голосе. — Вот уже это, товарищ, напрасно.
— Сам знаю, — глухо сказал Любовин, — а только дурь такая нашла.
— Ну, дальше, — сказал Коржиков.
— Как сказал, вижу, дежурный ничего не понял, смотрит, глаза вылупил, я бежать… и к вам.
— Дальше.
— Это я у вас хотел спросить, что дальше? — сказал с отчаянием Любовин. — Ведь, значит, суд, расстрел.
Коржиков встал со стула и прошелся взад и вперед по комнате. Он остановился против Любовина и спокойно сказал:
— Да, суд. Расстрел. Может быть, до расстрела-то и не дойдет. Смягчающие вину обстоятельства есть, а каторги не избежать.
— Ну, что же делать? Научите.
— Исчезнуть надо, — снова начиная ходить по комнате, сказал Коржиков.
— То есть это в каком смысле? — бледнея, спросил Любовин.
— В прямом, товарищ, в прямом. Все равно — расстрел. А тут сами. И так, чтобы никто не видал. И тела не нашли. Марию Михайловну спасать надо,
Любовин стал белым как полотно. Он весь трясся внутренней, тяжелой дрожью. Коржиков стоял против него и внимательно с презрением смотрел на него.
— Эх, вы! — вдруг сурово крикнул он. — Раздевайтесь.
— Что? — пролепетал Любовин.
— Раздевайтесь, говорю я вам. Снимайте шинель… Да ну! Не можете Я вам помогу. Ну, живо. До света кончить надо.
Он помог Любовину снять шинель и бросил ее в сторону. Взял палаш.
— Эка громоздкая какая штука. Не легко ее будет уничтожить. Поди и с номером?
— С номером, — прошептал Любовин. Он был жалок.
— Белье снимайте, — сурово крикнул Коржиков, — на белье тоже клейма?
— Федор Федорович. Что же это? Ужели сейчас? — трясясь, сказал Любовин.
— Да вы что, товарищ?
— Смерть, — прошептал Любовин.
Коржиков достал из комода смену белья и кинул, посмотрел за занавеской, где висели штаны, пиджаки и жилетки, и выбрал из них костюм.
— Одевайтесь, — сказал он. — Пальто и шапку мои возьмете. Паспорт заграничный я вам сейчас изготовлю. Поедете в Швейцарию, в местечко Зоммервальд к товарищу Варнакову. Поезд идет в шесть часов утра с Варшавского вокзала. Вы теперь товарищ Станислав Лещинский, поляк, Ковенской губернии, слесарь. Эх, стрижка у вас подлая, солдатская. Ну да лицо несолдатское. Поняли — сегодня же уехали. Да язык-то на польский ломайте, а лучше молчите. Ну, что, готовы?
— А как же Маруся? — спросил ободрившийся Любовин. Коржиков гордо выпрямился и прямо посмотрел в глаза Любовину.
— О Марье Михайловне не извольте безпокоиться. Никакого срама за нею не будет.
— Что же вы сделаете? — спросил Любовин.
— Я женюсь на Марье Михайловне.
— Но… она беременна, — прошептал Любовин.
— Вот именно потому-то я и женюсь на ней, — с гордостью сказал Коржиков и, скрестив на груди руки, остро и строго посмотрел на Любовина.
Саблин встал и не спеша пошел отворять дверь. План объяснения выстрела у него созрел в голове. Главное выпытать, что Любовин успел сказать и где он.
На лестнице стоял дежурный по полку юный офицер корнет Валуев.
— Ты жив? — сказал он, глупо и застенчиво улыбаясь.
— Как видишь, — ответил Саблин. — Да проходи ко мне. Что случилось? Что так поздно? Хочешь стакан красного вина?
Он прошел с Валуевым в столовую, достал два стакана и бутылку, налил вино. Поставил вино нарочно подле револьвера и тряпок. Он заметил, как жадно смотрел на револьвер Валуев.
— Ну, так в чем же дело?
— Да видишь ли… Какая глупая история! Сейчас прибежали ко мне вахмистр Иван Карпович и дежурный по второму эскадрону и доложили мне, что только что тебя убил солдат Любовин, у тебя на квартире.
— Любовин?.. Ловко, — сказал, смеясь, Саблин. — И ты пошел звонить на квартиру к убитому. Кто же бы открыл тебе?
— Да, я не подумал. Я думал, что двери открыты.
— Ну, хорошо. Почему же Любовин убил меня? Так? Здорово живешь? Где же Любовин? Схватили, арестовали этого негодяя, по крайней мере?
— Вот в том-то и беда, что нет. Представь себе, он вбежал как полоумный, прокричал, что он тебя убил, и исчез. И черт его знает, где он теперь. Удрал.
— Какой идиот, — сказал, отхлебывая из стакана вино, Саблин. — Неправда ли, славное вино? Это я через Палтова достал. Ему брат привез. Настоящее Бордо. Да пей. Какая, однако, глупая и смешная история. Нужно тебе сказать, ждал я тут одну особу. Ну… Она надула. Обещала и не пришла. Скучно стало. Читать не читается. Вспомнил я, что после последней стрельбы я не отдавал чистить револьвера. Решил почистить сам. Только разложился. Звонок на кухне. Кто-то стучит. Я пошел отворить. Входит Любовин с книгой приказаний. Странный какой-то. Точно с ума спятил. Про бунт какой-то говорит. Я потребовал книгу приказаний. Какой черт, там и приказания никакого нет. Последнее о том, что каких-то там людей в швальню на пригонку мундиров прислать. Я и говорю ему: «Что же это, Любовин?» А сам в это время взял револьвер, да уже не знаю, как неловко взял, он у меня и выстрелил, вон видишь, куда пуля просвистала-то. Чуть-чуть не задела меня. Любовин бежать — кричит не то убил, не то убили. Вот она и вся, эта глупая история. Так, говоришь, не нашли этого подлеца?