в горящую машину.
Навстречу нам вели немцев не знакомые мне солдаты и офицеры. Двое волокли под руки раненого, кажется старшину.
— Дальше, дальше, их там полно! — бросили они на ходу.
Лес гудел, как развороченный муравейник. То там, то здесь мелькал свет карманных фонариков. У нас фонариков не было, только у офицеров. Но Буньков и Соколов рядом. Нам видно.
Раздалось несколько взрывов, и мы опять залегли.
— Фаустпатроны! — крикнул Буньков.
Взрыв. Еще! Мы пока лежали, прижавшись к земле и к стволам деревьев. Лежать неудобно и холодно. Под нами слякоть: шинели, штаны, обмотки намокли моментально. В лесу холодно и сыро. Но что это?
За моей спиной голос Соколова:
— Комбат! Максим!
Я обернулся. Буньков сидел на корточках и неестественно раскачивался. Я не видел его лица, только — раскачивающуюся фигуру.
Соколов рядом с ним:
— Что с тобой? Что?
— Молчи, молчи, — шептал Буньков. Его лицо, освещенное фонариком Соколова, кривилось от боли. Он кусал губы и опять шептал — Молчи, Миша… Молчи!
— Сюда! — позвал Соколов, хотя мы и так уже были рядом. — Берите! Вместе!
С трудом мы перевернули комбата, положили его на шинель Соколова, а он все шептал:
— Молчи… Молчи…
Тело его все в крови, и руки, и лицо. В темноте немыслимо понять, куда он ранен.
Соколов оставил за себя старшего сержанта — помкомвзвода, и мы втроем понесли Бунькова обратно в деревню.
На минуту комбат будто забылся, и мы невольно прислушались: дышит ли он? Мы сами старались не дышать и теперь слышали прерывистое дыхание старшего лейтенанта. Он словно желал помочь нам — открыл глаза и попытался улыбнуться.
Потом увидел Соколова и забормотал:
— Если что, батарея твоя, Миша… Я предупреждал заранее майора. Твоя, слышишь…
— Слышу, но не говори чепухи! — отмахнулся Соколов, еле переводя дух.
Когда мы наконец вошли в деревню, вся улица ее была забита пленными. А за нами из леса появлялись все новые и новые группы.
Теперь мы несли комбата вдвоем: Соколов и я. Саша, по приказанию комвзвода, побежал искать санинструктора.
Возле первого дома мы опустили Бунькова на крыльцо. Он по-прежнему прерывисто, дышал и стискивал зубы.
— Лишь бы не в легкие, — сказал Соколов. — Куда же они запропастились?
Мимо пробежала девушка в шинели. Соколов увидел ее раньше и окликнул:
— Вы не врач?
— Нет, но у меня есть пакет. Давайте перевяжем, — предложила девушка.
— Наташа!
Она тоже узнала меня не сразу:
— Ты здесь?
Мы склонились над телом комбата. Наташа разорвала ему гимнастерку и рубаху:
— Помогите.
Буньков стонал: мы приподняли его, чтобы удобнее было сделать перевязку.
— Ничего, ничего, сейчас. — Она ловко распечатала пакет и стала бинтовать грудь комбата. Теперь была ясно видна рана — осколок задел справа грудь и выскочил в бок.
— Это не страшно, — говорила Наташа. — Только надо немедленно в госпиталь. Правда, я не медик — может, что не так делаю… А вы тоже ранены? — Она заметила повязку на голове Соколова.
— Давно, все прошло, — сказал лейтенант.
Вскоре появился Саша с мужчиной-санинструктором и носилками.
А из лесу все выходили и выходили пленные. Солдаты и офицеры. Мальчишки и старики. Именно мальчишки и старики чаще всего: в последнее время немцы призвали в армию подчистую всех, кто мог держать оружие.
— А я живу здесь, — сказала Наташа и показала на дом, возле которого мы укладывали Бунькова на носилки.
Мы встретились, но только под утро. В маленьком, с высокой черепичной крышей домике, похожем больше на немецкий, чем на польский. Здесь остановились Наташа и ее подруги по политотделу и штабу. Сначала говорили все вместе (ночь была слишком бурной), но вскоре девушки скисли:
— Мы пойдем…
Всем хотелось спать. Отбой объявили пока лишь до десяти утра, а часы показывали уже четверть шестого.
Я было тоже встал, но Наташа остановила меня:
— Подожди! Ведь мы не виделись вечность…
Она заперла двери — входную и на кухне.
— Зачем? — удивился я.
— Да так… Мало ли…
Мы сидели с ней на кухне — чистой, блестящей, с кафелем и белыми шкафчиками, на которых аккуратно, по ранжиру стояли коробки с немецкими надписями: «крупа», «рис», «мука», «чай», «соль», «перец», «сахар», «корица»…
Она принесла в термосе кипяток. Мы пили его из чужих чашек, так и не заваренный: в эту пору первых недель пребывания не на своей земле все осторожничали. Нас не раз предупреждали, что, отступая, враг отравляет продукты и пользоваться ими не стоит.
— Хочется согреться, — сказала она.
Мне тоже хотелось согреться. Утро было холодным, со снежком, да и ночь не из легких.
И все же мне больше хотелось другого: спросить ее о письме. Я все же послал ей после Нового года письмо…
Я думал о письме и смотрел в ее глаза, чтобы угадать, получила ли она его, а спросил совсем о другом:
— Скажи, а что это за хозяин был у вас в Кракове и еще работник у него Иван? Я заходил к ним, искал тебя…
— О, это целая история! — сказала она. — Хорошо хоть, что мы ненадолго задержались у него. Противно было. У него сын — летчик, воюет в немецкой авиации. Поэтому ему дали Ивана, какого-то парня из-под Киева. Мы спрашиваем его: «Почему же вам дали работника?» А он: «Я отдал сына в немецкую армию — значит, мне положено по всем законам иметь работника. Но учтите, что мой сын против русских не воевал. Он находится на английском фронте», А парень этот, Иван, совсем забитый. Мы ему и так и сяк объясняли, что домой ему надо возвращаться, на Украину, а он таращит глаза на хозяина и молчит. Мы опять хозяину: «Почему же вы сами ничего не делаете, а все делает Иван?» А он нам в ответ: «А Иван не устает. И потом, я уже сказал вам, что у меня сын в армии и мне по закону положен работник…» Вот какие дела…
Она, кажется, немного согрелась. В доме было про? хладно, по кипяток сделал свое дело. Я тоже согрелся и почти погрузился в приятную полудрему. Мы оба молчали. Казалось, нет ничего лучше, чем сидеть вот так, молча, накинув шинели, и смотреть, смотреть, смотреть…
Я помнил, как когда-то давно, до войны, мне хотелось показаться ей очень взрослым. Кажется, я анекдот ей рассказал, и она отчитала меня как мальчишку: «Не надо так, прошу. Мне это не нравится…»
Сейчас она попросила:
— Почитай мне что-нибудь! Ведь ты пишешь?..
Я промолчал. Не знал, что сказать ей. Признаться, что