Разве это не намек какой-то высшей силы, которая безусловно в нас есть и которую мы условно называем душой? Разве это не намек на то, что она, эта сила, должна дирижировать всем тем, что потом будет между мужчиной и женщиной? Но слишком быстро это нежное прикосновение {312} наполнялось чувственностью, и потом долгое время только чувственность диктовала отношения.
Правда, у некоторых этот дирижер всю жизнь продолжает руководить всем сложным оркестром отношений двух людей. У некоторых, но не у тебя. Ты сам прогонял дирижера, как докучливого соглядатая. Или он уходил, чувствуя, что ему здесь нечего делать.
Так почему же потом обязательно наступала такая острая боль, такая тоска, такое разочарование? Ты словно ожидал объявления ведущего программы:
- Следующим номером будет демонстрация прекрасных душевных качеств подруги Сергея Башкапсарова.
Но программа не выполнялась, и это вызывало твою мрачную подавленность или ярость. Потом вы расставались, и рано или поздно ты опять влюблялся, и через некоторое время опять обнаруживалось то же самое.
Подобно пьяному из анекдота, который искал потерянную вещь не там, где он ее потерял, а там, где светил фонарь, ты всегда искал высокую женскую душу под светом смазливого личика. Вернее, даже не искал. Когда тебе нравилась девушка, ты считал недопустимым анализировать и приглядываться к ее душевным качествам. Ты, болван, считал это признаком замаскированной меркантильности. Для тебя это было все равно что интересоваться богатством или общественным положением ее родителей.
Чистота чувственного влечения, его бескорыстие... Идиот! Как странно, подумал он, что я через столько разочарований стольких лет пришел к тому, к чему друг моей юности пришел в восемнадцать лет.
Это дар, подумал он, дар, которым я никогда не обладал. У него тоже была первая любовь, такая же неудачная, как у меня, но одаренность помогла ему быстро сориентироваться, и он понял, как надо искать, а ты продолжал свое, и жажда глаз намного опережала жажду души.
Он посмотрел в ее сторону, прислушиваясь к ее ровному, спокойному дыханию во сне. Он знал, что все еще любит ее, и почувствовал долгое немое отчаяние. Он ясно осознавал, что никогда ничего не сможет ей объяснить.
Все их ссоры кончались ее слезами, и в конце концов острая жалость пронизывала его, и он начинал утешать и ласкать ее, и все завершалось близостью, почему-то особенно сладостной. Обычно после этого она засыпала глубоким сном, а он чаще всего лежал, отупев от всего случившегося и никак не понимая, как мог разразиться этот безобразный скандал, и даже не всегда мог припомнить {313} причину, вызвавшую взрыв с его или ее стороны. Иногда у него возникала странная догадка, что все это вызвано тайным эротическим призывом: отбросив их друг от друга ссорой, обострить чувственную нежность сближения.
...Сергей уже задремал и вдруг, еще не понимая, что случилось, услышал прямо над головой катастрофически нарастающий грохот, и грохот этот, словно падая в бездонный колодец и увлекая его в свое падение, с каждым мгновением нарастал. И он уже понял, что это ночной поезд из Тбилиси, и с ужасом осознал, что бежать уже поздно, и налетела грохочущая громада железа, искромсала его тело, и голова его, грубо стукаясь о шпалы, несколько секунд катилась впереди поезда, а потом отскочила в сторону, яростно скатилась с насыпи и затихла в бурьяне.
Поезд прошел, унося с собой вырванный с мясом кусок тишины. И стало еще тише. Сергей окончательно проснулся. И теперь он услышал в тишине мерный грохот прибоя. Вспоминая пережитый ужас, он посмотрел на нее. И лицо ее в лунном свете поразило его опять жесткой резкостью черт, их подчеркнутой красотой и неодушевленностью. Грозный, отлично налаженный инструмент эгоизма, подумал он.
Сергей тихо встал и вышел на крыльцо. Луна четко освещала море, пляж, темноту дуги залива. Сильный прибой с тяжелой, медлительной мощью обрушивался на берег. Было безветренно, небо было ясное. И этот тяжелый, ровный прибой внутри тихой безветренной ночи был как бы сновидением и одновременно казался грозным намеком на реальность противоестественных сил.
Вдруг хлопнула калитка со стороны дороги, и Сергей увидел Володю, входящего во двор. Он был одет в черные брюки и белую рубашку, в руке он держал щеголеватую трость, которой он пользовался, когда у него начинала болеть спина. Точно в таком виде он накануне ходил в поселковый Совет за какой-то справкой.
Сергей удивился его появлению и обрадовался, что сейчас перекинется с ним двумя-тремя словами и исчезнет ощущение жуткого одиночества. В то же время он соображал и никак не мог сообразить, куда Володя ходил среди ночи. Ах, да, напомнил ему грохот пронесшегося поезда, видно, ходил на станцию встречать отдыхающих из Тбилиси.
"Почему же у него такое сумрачное лицо, - думал Сергей, глядя на приближающегося Володю, - неужели только потому, что у него перехватили клиентов?" {314}
Чем ближе подходил Володя, постукивая своей палкой, тем яснее замечал Сергей, что лицо его страшно расстроено. Сергей чувствовал, что Володя все еще не замечает его, хотя не заметить его было невозможно - Сергей стоял на ясно освещенном луной крыльце.
И когда Володя поравнялся с ним, все еще не замечая Сергея, и прошел мимо с выражением глубокого страдания на лице, с шевелящимися губами, словно он беззвучно и покорно объяснял кому-то причину своих страданий, Сергей понял, что он спит. Он находился в том лунатическом состоянии, о котором говорила жена его и которого она так боялась из-за железной дороги, проходящей рядом с домом. Видно, кто-то из постояльцев забыл закрыть калитку на замок.
Сергей знал, что у хозяев было много хлопот с получением справки в поселковом Совете для переоформления дома на наследников. И в тот раз он ее не мог получить. Там нашла коса на камень. Володя заупрямился давать взятку ввиду ясности и простоты дела, и председатель поселкового Совета решил показать характер.
Сергей представил, как Володя среди ночи, постукивая палкой, подошел к помещению поселкового Совета, может быть, дернул закрытую дверь, постоял и пошел обратно. Жалость к другу пронзила его.
Сергей вышел на пляж и пошел вдоль кромки прибоя, ступая босыми ногами по влажному холодному песку. Сознание и счастье несовместимы, подумал он. Ну, предположим, у меня в личной жизни было бы все хорошо, все равно я не смог бы оставаться счастливым, видя хотя бы такое.
Счастье - это попытка уйти от сознания. Это попытка целиком окунуться в милую суету бессознательности. Все суета, все случайно, подумал он. И историком я стал случайно, мог бы выбрать другой факультет, и полюбил случайно, потому что долго никого не любил, а была молодая естественная потребность любить, и не освети велосипедист ее ноги в тот вечер, скорее всего я не пошел бы с ней гулять и забыл бы ее в тот же вечер.
Дар жизни, подумал он, не может быть связан с такими преходящими вещами, как любовь женщины, научная карьера, гармония семейной жизни. Ради этой лживой гармонии я уже однажды сделал низость, лишив человека ночлега (пусть одна комната, пусть человек не близкий, все равно нельзя было этого делать), ради утверждения и сохранения своей мысли я чуть было не согласился на искажение ее. {315}
Дар жизни - это видеть, сочувствовать, осознавать, принимая всю неизбежную горечь, которую приносит знание. Это единственная ценность, которую у нас никто не может отнять, если мы сами у себя ее не отнимем.
Но разве только горечь приносит жизнь? Разве не было радостью сознавать этот солнечный день, это теплое море, эту дугу залива, этих юных студентов, разбросанных на берегу, этого чудного ребенка с его огромной улыбкой, эту рыбалку с ее скорпионом и даже прилив нежности к жене, когда она падала, потянувшись за воланом?
Самую чистую радость приносят вещи, которые нам не принадлежат, подумал он, и именно поэтому, именно они по-настоящему нам принадлежат. Как только то, что приносит радость, мы стараемся закрепить за собой, наступают боль и разочарование. Сколько истинной радости он испытал, когда просто осознал и развивал свою мысль на бумаге, и сколько горечи он испытал, когда попытался превратить ее в диссертацию, то есть закрепить ее за собой.
Сергей шел и шел вдоль кромки прибоя по влажному холодному песку. Иногда растекающаяся пена прибоя достигала его босых ног, и он чувствовал прикосновение теплой воды, как бы не имеющей ничего общего с водой, образующей ленивую ярость прибоя.
Выражение лица Володи, особенно его беззвучно открывающийся в мучительной жалобе черный рот, то и дело вставало перед его глазами. {316}