При появлении Любской на сцене раздались рукоплескания; но, как ни были они громки, между ними всё-таки явственно слышался пронзительный свист. Тогда началась борьба и кончилась торжеством публики: аплодирующие победили свиставших! Букеты посыпались на Любскую. Калинский, забыв всякую осторожность, махал руками в ложу, где важно сидела Елена Петровна с другими подобными ей дамами. Лоснящееся лицо камердинера поминутно высовывалось из-за их голов, и букеты летели на сцену. Вместо трех было брошено десять. С полчаса продолжались крики и аплодисменты. Любская так была потрясена ими, что вся дрожала, и когда Калинский передал ей через музыкантов браслет, после чего плавно упал к ногам торжествующей актрисы огромный венок из роз, — Любская кинулась поднять его, упала на колени, и слезы потекли из ее глаз. Она, рыдая, убежала со сцены; за кулисой ей сделалось дурно. Занавес опустили, — публика всё еще вызывала и, как разволновавшееся море, не скоро пришла в спокойное состояние.
Многие актрисы прослезились, хлопоча около Любской, которая скоро пришла в себя и спешила подрумянить свое лицо.
Толпа собралась около нее; многие из актрис теребили букеты, другие рассматривали браслет, и восклицания: «Да, счастливая! Да, весело!! Да, страсти!!!» — сыпались градом.
Деризубова, вытирая слезы умиления, кричала Любской:
— На радости изволь угощать! не скупись, сударыня!
- Да, да! — вторили ей.
— Да вели же принести вина! — тараторила Деризубова, толкая горничную Любской.
— Вот славно! тра-ла, тра-ла! — плясал Ляпушкин.
— Готова ли? пора, пора! — кричал содержатель театра.
При появлении его толпа расступилась. Любская опять явилась на сцену и была встречена новыми рукоплесканиями. Свист и шиканье только сильнее разжигали публику. Враги Любской напоминали птичников, которые своим свистом поддразнивают жаворонков к пению.
В то самое время Мечиславский лежал без всякой надежды на выздоровление. Доктора давали лекарство более для виду, не находя средств прекратить воспаление. Больной уже три дня не приходил в память. Наконец он вдруг подозвал Остроухова и едва внятно прошептал ему:
— Отчего мне всё душно?
— Раскрыть дверь? — спросил Остроухов, обрадовавшись, что больной не бредит.
Мечиславский замотал нетерпеливо головой и сказал тоскливо:
— Я чувствую… что я очень нездоров… так прошу тебя, исполни мою волю.
Остроухов давно был приготовлен докторами к потере друга; но, услышав от него самого подтверждение печальной истины, он страшно испугался и стал уверять больного, что опасности нет; ему самому казалось невероятным, невозможным, чтоб Мечиславский не выздоровел.
Больной терпеливо выслушал Остроухова и сказал:
— Ну, всё лучше распорядиться.
— Да полно, Федя.
— Я прошу тебя не тратиться на похороны.
— Боже мой! — раздирающим голосом воскликнул Остроухов.
Больной продолжал:
— Деньги, часы — всё, всё отдай ей.
— Кому? — поспешно спросил Остроухов.
— Любской… — прошептал больной.
— Не хочешь ли ты ее видеть?
— Нет! нет! мне и так страшно! — довольно громко сказал Мечиславский, и глаза его снова блеснули диким огнем — предвестником бреда.
Остроухов, близко склоняясь к лицу больного, смотрел ему в глаза, как бы стараясь прочесть в них что-то. Умирающий тоже смотрел на него. Они с минуту оставались в этом положении. Мечиславский обхватил слабой своей рукой шею Остроухова; Остроухов еще ближе нагнулся, думая, что больной желает что-нибудь сказать ему, но почувствовал пылающие губы больного на своей щеке. Больной пролепетал:
— Не оставь ее, она моя нев…
Остроухов, рыдая, припал на грудь больного, который начал метаться и стонать.
Старый актер кинулся из комнаты, заглушая свои рыдания, и в темной комнате дал волю своему горю. Но вдруг ему послышались чьи-то крики; он вошел в комнату и увидал Мечиславского в страшном состоянии: он сидел на кровати и отмахивался руками, крича:
— Прочь, прочь, пусти, я хочу ее видеть! пусти, пусти меня!
Остроухов не знал, что ему делать. Он клал лед на голову больному, но больной сбрасывал его, жалуясь, зачем ему кладут камни на голову. Он стал звать Любскую, плакал, что ее не хотят пустить к нему.
На Остроухова самого напал неопределенный страх; он кинулся из комнаты на улицу и побежал в театр. Его появление за кулисами произвело общее волнение. В халате, сверх которого накинута была шинель, с лицом, страшным от бессонных ночей и горя, он бросался из кулисы в кулису и, задыхаясь, повторял:
— Где Любская? где она?
— Она на сцене!.. да что случилось?.. что такое? — спрашивали его.
Но Остроухов никому не давал ответа и, завидев Любскую, сходящую со сцены, кинулся в ту кулису.
Лицо Любской выражало полнейшее счастье, когда она вошла в кулису, и вдруг оно побледнело, несмотря даже на румяны. Любская вопросительно смотрела на Остроухова. Испуганный ее бледностью, он молчал, не зная, как сказать ей, что Мечиславский умирает. Но Любская сама догадалась и с ужасом спросила:
— Что с ним? что случилось?
— Он зовет тебя! — глухим голосом отвечал Остроухов.
— Ах, боже мой! я не могу!.. Что ему, разве хуже?
— Да; он хочет тебя видеть.
— Госпожа Любская, вам выходить! — вбегая в кулису, закричал режиссер.
— Сейчас! сейчас! — торопливо отвечала Любская и умоляющим голосом произнесла, глядя на Остроухова: — Что мне делать!.. он, верно, очень болен… господи!
— Госпожа Любская! — кричал режиссер.
— Я приеду после спектакля! — побежав от Остроухова, сказала Любская, но вдруг повернулась опять к нему и торопливо крикнула: — А!.. возьмите у Даши ключ от моего туалета: там найдете кольцо. Отдайте ему и скажите, что я прислала…
— Госпожа Любская! — отчаянным голосом еще раз крикнул режиссер.
— Иду! иду!!
И Любская исчезла; через две минуты звучный ее голос раздавался на сцене.
Остроухов возвратился домой с кольцом. Он не знал, как подать его больному, который всё еще метался и жаловался, что его привязали к постели и не пускают к Любской.
— Она тебе прислала кольцо, — сказал Остроухов, подходя к больному.
Больной схватил его, долго разглядывал и, надев на свой исхудалый палец, прижал его к губам.
Через несколько минут он говорил Остроухову:
— Я счастлив: она не сердится на меня, когда я целую ее руку!
И Мечиславский судорожными поцелуями осыпал свою собственную руку, на которой было надето кольцо.
Остроухов сидел у изголовья больного и следил машинально за движениями его. Он так сам истомился, что не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой и ему казалось, что он лишился даже способности говорить.
А между тем в театре раздавались рукоплескания: Любскую вызвали еще по крайней мере десять раз; крики восторга, рукоплескания и букеты совершенно изгнали из головы счастливой актрисы, что ее ждет умирающий. И только войдя в уборную, она вспомнила о нем и, не передеваясь, поехала в квартиру несчастных друзей.
После блеска и шумных криков она вошла в тихую комнату, тускло освещенную; душный воздух, пропитанный лекарствами, захватил ее дыхание. А бедность, увеличенная долгим беспорядком, оковала ее. Она стояла в дверях, как бы страшась перешагнуть порог.
— Войдите! — хриплым голосом произнес Остроухов, сокрытый в мраке.
Любская робко подошла к больному и с ужасом отшатнулась назад. Цветы выпали у ней из рук, и она в отчаянии сказала:
— Неужели это он?!
— Ага, ты не узнала его! — заметил Остроухов, подымая с полу букеты, и язвительно прибавил: — Как раз, чтоб украсить гроб!
Суровый голос Остроухова, полный упрека, смутил Любскую, и, как будто ища защиты, она кинулась к больному и назвала его по имени.
— Теперь поздно! — резко заметил Остроухов.
Но больной открыл глаза и тяжело вздохнул. Любская дрожащим голосом спросила его, узнал ли он ее.
— Кто это? — тихо сказал Мечиславский.
— Любская!
— Неправда! — отвечал больной и закрыл глаза.
Любская с плачем упала на колени у постели.
— Ну, полно, что плакать без толку! всё кончено!
— Господи! неужели и он погибнет! — в отчаянии воскликнула Любская.
— Что же делать! никто не виноват в его смерти, — ласково отвечал Остроухов, сжалясь над рыдавшей, которая с воплем произнесла:
— Не вините меня: я ни в чем не виновата!
— Перестань! не мне тебя обвинять. Я сам, может быть, на своем веку много зла сделал людям… Это у меня так сорвалось с языка.
И Остроухов сел в ногах больного и повесил голову на грудь.
Любская продолжала рыдать; больной застонал.
— Не беспокой его своими слезами хоть в последние минуты! — сказал Остроухов с прежней суровостью.