Я обратил на него внимание оттого, что на лацкане пиджака у него была прикреплена советская боевая медаль. Эмигранты, даже и благосклонно относящиеся к советской России, не очень-то афишируют свои симпатии. Не оттого, что их кто-то осудит, - скорее из скромности или, может быть, из заимствованного у французов такта: за границей, в частности во Франции, считается несколько даже "неприличным" носить на груди наградной "иконостас" - человеку, как правило, достаточно внутреннего сознания, что он герой и что об этом знают близкие. О высшем знаке национального отличия ордене Почетного легиона - можно догадаться лишь по крошечной, в размер булавочной головки, бордовой розетке на лацкане пиджака. Впрочем, надо признать, что во Франции никогда и не было таких "эпидемий" награждения, как у нас; награды здесь - большая редкость, даются они действительно за большие заслуги перед страной, но уж зато и ценятся, и почитаются в полную меру.
Старик, запримеченный мною, имел обыкновенную, из желтого дешевого сплава советскую солдатскую медаль с засаленной ленточкой. Я подсел к нему, примостившись на выступе ограды, и при первой же возможности заговорил. Не помню теперь, какие слова я выбирал, стараясь сказать так, чтобы не обидеть старика, но смысл моего "главного" вопроса состоял вот в чем: каким образом получилось так, что вы, воевавший за советскую Россию и награжденный за участие в боях, оказались в эмиграции, на чужбине? Посмотрев на меня не очень-то приязненно и, вероятно, догадавшись, что я из советских, старик вздохнул и после некоторого раздумья проговорил: "Мало вы, похоже, задумывались над жизнью, раз выставляете такие вопросы. Об отечестве нам говорить не приходится: родину-то у нас давно украли". Старик отвернулся, и я понял, что продолжать с ним разговор не следует. Я посидел рядом несколько минут и тихо ушел.
Надо сказать, что короткий этот разговор, вернее, даже не разговор, а оброненная стариком фраза произвела на меня тягостное впечатление. Было в ней - так мне казалось - что-то обидное и даже оскорбительное. Но чем больше я размышлял над словами оказавшегося на чужбине солдата, тем сложнее казалась мне его мысль. Нарочито или случайно соединил он в одной короткой фразе понятия "родина" и "отечество"?
Несколько воскресений подряд приходил я к церкви на улице Дарю, надеясь встретить старика, все думал: а вдруг при новой беседе он окажется более разговорчивым и посвятит меня в смысл своих слов? Но старика я больше не встретил. Пришлось полагаться на собственные размышления. И размышления эти были нелегкими. Нашу жизнь до последнего времени во многом облегчало невежество в отношении собственной истории. Невежество зачастую невольное, вынужденное насильственным обетом молчания и безгласности. Первым моим прозрением я обязан русским эмигрантским журналам. Сколько же в них горестных размышлений о судьбах родины и отечества! Одно из интересных принадлежит Федору Степуну,
Федор Августович Степун, родившийся в 1884 году, человек несомненно талантливый, литературно и сердечно одаренный, в дореволюционной России громкой известности не приобрел. На фоне блистательнейшей плеяды русской интеллигенции конца XIX и начала XX века он был достаточно типичным представителем. Прошел через университет, увлечение социализмом, богоискательством, мечтал о величии свободной России. Как и большинство интеллигентов той поры, был очень активен, "на печке" не сидел. Участвовал в демократических кружках, группах, увлекался журналистикой, объездил многие города России с лекциями, нес, как было принято говорить тогда, "свет и мысль народу". Собственно, свою репутацию, достаточно весомую в Москве и Петербурге, он и приобрел как лектор, популяризатор идей русской либеральной интеллигенции. Увлекался философией, поиском путей сближения в рамках "русской идеи" идеалов революции и христианства. Прошел через свойственное русской левой интеллигенции увлечение идеями Шпенглера. Читал лекции о "закате Европы" и судьбах русской революции. Был близок к кругу русских религиозных философов.
Ф. А. Степун ценил превыше всего духовную свободу. И когда вскоре после революции "шагреневая кожа" демократии и духовной свободы стала постепенно сжиматься, испытал все разочарования в революции, характерные для русской интеллигенции. Попытки приспособиться к новой власти и новому образу мышления, предполагавшие мучительные нравственные компромиссы, были безуспешными. В начале нэпа появились надежды. Новая экономическая политика сулила перемены и в сфере "надстройки". Нормализуются, увы, на короткий срок, отношения власти с интеллигенцией. Тугие обручи, натянутые на интеллектуальную жизнь страны в период "военного коммунизма", были несколько ослаблены. Разрешены частные издательства, сняты ограничения с собраний, позволены "мнения".
В 1922 году Федор Степун задумывает выпуск "Шиповника" - сборника литературы и искусства, в котором могли бы находить отражение если не оппозиционные, то по крайней мере альтернативные мнения относительно путей развития России. К участию в сборнике привлекаются представители как старшего, так и молодого поколения русской интеллигенции. В первом номере публикуются Ф. Сологуб, М. Кузмин, А. Ахматова, В. Ходасевич, Б. Зайцев, Н. Никитин, Л. Леонов, Б. Пастернак, Н. Бердяев, П. Муратов, А. Эфрос, С. Вольский, Г. Чулков, Б. Вышеславцев, Л. Гроссман, М. Шагинян. Сам составитель выступил со статьей "Трагедия и современность". Его размышления о России, влетевшей на бешеной тройке судьбы в невиданную по размаху революцию, полны романтизма ожиданий. В 1922 году интеллигенция, несмотря на все "хождения по мукам", несмотря даже на то, что в значительной мере она оказалась вытесненной со столбовой дороги русской жизни на ее обочину, еще не исчерпала запасов веры в революцию. В оценках Ф. Степуна уже, впрочем, отчетливо звучат апокалипсические ноты. Сталинизм еще не вошел в русскую дверь, но шаги "кровавого командора" уже были слышны в коридорах власти.
"Жизнь, изживаемая нами изо дня в день, - не жизнь вовсе. Она стремление к жизни, ожидание жизни, она - вечно возобновляемая, но и вечно неудачная попытка перестать топтаться у подножия жизни и подняться на ее вершину... Вхождение этой нашей несовершенной жизни в катастрофическую полосу войны и революции - совершенно исключительная возможность удовлетворения этой тоски. Эпохи великих исторических катастроф - эпохи возвращения жизни к себе на родину, на свои метафизические вершины. Страшные костры, на которых пылает последние годы вся Европа, - священные огни очагов на вершинах подлинной жизни.
Только в эпохи, подобные той, что дарована нам благосклонной судьбой, возможна настоящая чеканка жизней и душ, возможна установка всех чувств и мыслей на незыблемых метафизических основаниях; возможно преодоление тленного прагматизма всех "слишком человеческих" модусов восприятия жизни и отношения к ней. В катастрофические эпохи нельзя жить отраженными чувствами, заимствованными мыслями, мертвым грузом унаследованных убеждений... Чем жили все эти последние годы те, что сейчас действительно живы, а не только прикидываются живыми? Своим самым последним и самым заветным. Той подлинной сердцевиной своих мыслей и чувств, утверждаясь в которых человек неизбежно подымает свою жизнь на ее вершины" 2, - писал Ф. А. Степун.
Однако мечте подняться на вершину человеческого духа сбыться было не суждено. По мере того как консолидировались силы, отрицающие и отвергающие нэп, по мере того как насаждалось единомыслие, подобные размышления Федора Степуна становились ненужными. Они не укладывались в начавшие застывать догматические формы и звучали как вызов.
Причисленный к категории "непримиримых", Федор Степун в ноябре 1922 года был выслан за границу. Вся последующая его жизнь проходит в эмиграции, из которой ему так и не удалось вырваться. Он был одним из тех, кто, осознав трагический тупик эмиграции, внимательно прислушивался к жизни советской России, пытаясь уяснить ее смысл, ее настоящее и будущее. Умер он в 1965 году, оставив двухтомник прекрасных воспоминаний "Бывшее и несбывшееся". Написаны они без гнева, обиды, злорадства, а с чувством глубокого сострадания и надежды. Об этих надеждах свидетельствуют и последние страницы его воспоминаний, завершенных в декабре 1948 года.
"22 ноября заканчивается 26-й год пребывания за границей высланных из России ученых и общественных деятелей. Несколько человек из нас уже умерло на чужбине. В лице отца Сергия Булгакова и Николая Александровича Бердяева "первопризывная" эмиграция понесла тяжелую утрату.
Вернется ли кто-либо из нас, младших собратьев и соратников, на родину - сказать трудно. Еще труднее сказать, какою вернувшиеся увидят ее. Хотя мы только и делали, что трудились над изучением России, над разгадкой большевистской революции, мы этой загадки все еще не разгадали. Бесспорно, старые эмигранты лучше знают историю революции и настоящее положение России, чем иностранцы. Но, зная прекрасно политическую систему большевизма и ее хозяйственное устройство, ее громадные технические достижения и ее непереносимые нравственные ужасы, ее литературу и науку, ее церковь, мы всего этого по-настоящему все же не чувствуем; зная факты и статистику, мы живой теперешней России перед глазами все же не видим. В голове у нас все ясно, а перед глазами мрак.