Мишкину была неприятна сама мысль о возможности гипноза, и, по-видимому, Нину он тоже заразил неприятием подобной демонстрации. Бездумное подчинение души и мысли, да еще массовое, да еще на виду. Пассивность и подчинение оперируемого все-таки где-то происходит за семью стенами и замками и, главное, один на один.
Сейчас Мишкин не был против этого сеанса, он не хотел сопротивляться, но ему заранее неприятно от возможного представления, он готов был даже самым первым отойти в призрачный мир подчинившегося сомнамбулы, лишь бы не видеть других в таком же положении.
Лектор ходил по сцене, держа в руках какую-то блестящую штучку на уровне своих глаз, и монотонно произносил наставления. Он предлагал поднимать руки, сцеплять их пад головой, сильней сжимать пальцы, смотреть на эту блестящую штучку перед его носом. Он объяснял всем, что они хотят, что они чувствуют, что им надо делать. Некоторые очень быстро впали в сомнамбулическое оцепенение. После этого лектор стал ходить по краю сцены, продолжая свои монотонные указания, которые, казалось бы, нелепы и примитивны, но оказались крайне эффективны, он как бы всматривался и выискивал, кто там еще не подчинялся обаянию всеобщего подчинения и на кого надо воздействовать активно и индивидуально. Впечатление, что он искал еще кого то, которого очень хотелось бы включить в число поверженных.
Мишкин сидел недалеко, и было впечатление, что гипнотизер – кандидат наук – увидел перед собой гиганта с мягкой улыбкой и добрыми глазами, к тому же гигант доброжелательно смотрел вперед и на него, на лектора, который, казалось, хотел сам побыстрее увязнуть в сетях гипноза. Лектор сосредоточился на этом мягком, податливом, несопротивлявшемся гиганте.
И Мишкин не сопротивлялся, не боролся, не говорил себе: не хочу, я против, не буду – у Мишкина были свои заботы. Что ему, в конце концов, бушующий вокруг гипноз. Он давно уже отвлекся, он сначала думал о больном в целом, потом о больном в операции, потом о нем же как о Николае Михайловиче. Потом он снова проигрывал всю операцию. Потом он начинал жалеть больного, поскольку он не мог этого делать во время операции.
Что ему какие-то полусверхъестественные, полумистические и эффективные воздействия на психику, когда у него свои заботы есть: он думал о больном и о себе. Он не думал о желаниях, нуждах, попытках как этого лектора, так и всех остальных находящихся в зале. Потом он думал о Гале, потом он думал о Сашке, потом опять стал жалеть больного. Он его жалел и за то, что они в операционной делали с ним что хотели; как только тот согласие на операцию дал, больной ничего не мог сказать уже – ни да, ни нет. Один лишь раз он только согласился.
А потом ученый лектор прекратил воздействовать на людей в поисках новых сомнамбул и занялся теми, кто ему уже подчинен. Человек восемь вывели на сцену, и там они по велению этого человека делали и представляли всякие несуразности и необходимости, с точки зрения этого ученого на сцене и, наверное, и с их точки зрения, если в такие периоды у этих людей бывает точка зрения.
Мишкин уже начал нервничать. Он хотел оставить это место, у него было дело, он спешил.
Опять выходной день. Мишкин уткнулся теменем в верхний край оконной рамы и смотрит вниз. Если взглянуть бы на него снаружи, наверное, никакой мысли не заметили бы. А может, ее сейчас и нет. Смотрит, а не думает.
Впрочем… Впрочем, именно это он и думает.
– Папа, а почему ящеры все вдруг умерли?
– Слишком большие были, – охотно отключился в беседу. – А шарик наш приспособлен для более невесомых тварей. А те никуда не спешили, а при таком верчении быстром земли нашей не поспешишь – вымрешь.
– А ты, пап, любишь спешить?..
– Женя, поедем к Мите на дачу. Люба давно нас зовет. У их Сашки сегодня день рождения. – Галя дала возможность не отвечать.
– Уумм, – неясный жест плечами и бровями.
– Что ты мычишь! Они ж ровесники. И Сашке нашему интересно.
– Верно! Поехали быстрей, пап.
– Уумм…
– Ну собирайся тогда.
– Ну что мы туда поедем?
– Поехали, Жень, поехали. О парне-то подумай хоть.
– Вот и зудишь и зудишь, никогда отдохнуть в воскресенье не дашь. Вечно шило у тебя. И не в себе, а в руке – для других, для меня. Отстань ты от меня. А?
– Поехали лучше, пап, а пап, поехали, а?
– Брось выпендриваться, Жень, какое шило, и Сашка, видишь, просит. Поехали.
– Отстаньте вы от меня. Кто мешает? Всей езды от дома тридцать минут. Садитесь и катайте.
– Мы ж вместе хотим, Жень. Не будь «грюбым и дикимь». Одевайся, брейся. Давай.
– И бритва у меня плохо работает.
– Бриться-то ею можно пока.
– Больно ты деятельная. А ты посиди лучше, подумай, посозерцай. Что-то делать, двигаться… делать ведь легче, чем думать.
– Думатель. Потому ты и хирургией занимаешься, что делать можно. Надо делать. Думатель.
– Я тебя прошу – не вставай между мной и работой!
– То-то ты и хочешь подумать, посозерцать. А на даче небо, трава, деревья, простор – сиди и думай, думатель. Ну, иди поделай.
– Дура. А куда Сашка пошел?
– В ванной переодевается.
– Ну вот и езжайте вдвоем, – опять активизировался Мишкин, глядя на Галю, словно моська на… – Давай так. Вы поедете сразу, а я пойду посмотрю больных в отделении и приеду следом. От больницы это не дольше пятнадцати минут.
– Ну зачем! Тяжелых больных нет. Чего пойдешь?!
– На даче ж нет телефона. Уеду. Так хоть посмотрю, не назревает ли чего.
Вошедший Саша также поддержал идею ехать раньше, не дожидаясь папы, – все ж там ровесник, товарищ, тезка. «А папа следом».
Галя с сомнением покачала головой:
– А может, вместе зайдем, подождем тебя? – Ясно было, что Галя сдала позиции, отступила и почти полностью истреблена. Его нежелание, его неохота были сильнее. Галя была права – на работу звала «неохота» его. Последняя попытка, арьергардные бои: – Экий незаменимый! Незаменимых людей нет! – Тут она ошиблась и дала подставку, открыла клапаны для новых потоков и прений.
– В общественных отношениях, может, и нет незаменимых, а вот в личностных – еще как есть. А лечим мы не общество, а личностей. Потому и незаменим.
– Евгений, ты морализируешь, – значит, ты не прав!
– Здрасте. Точка зреньица.
– А что?!
– Да ничего!
– Гуманист! Гуманист абстрактный.
– Нет такого. Гуманизм абстрактный – абсурд. Гуманизм, как и любовь, может быть только конкретный, направленный на объекты, на личности, на больного, например. Вот.
– Ну, занудил, проповедник, моралист, сектант.
– Дура баба. Ну что тебе надо?! Езжай. Пойми ж ты меня правильно, ведь жизнь показывает, что мне надо и по выходным зайти туда.
– Вот-вот. Весь набор выдаешь. Сам говорил, что как только начинают просить правильно понять или апеллируют к тому, что жизнь покажет, – тут-то и ищи фальшь, или корысть какую, или просто лень и эгоизм. Нет, что ли?
– Ну что с бабой говорить! Пойти взглянуть я должен. Нет ничего – приеду следом. А если что есть, значит, не зря пришел. Все! Я пошел. Ждите меня там.
Как говорится, сказано – сделано, и Мишкин уже в отделении.
– Ну как, Игорь Иванович, дежурится?
– Как обычно.
– Спали, ели, гуляли?
– Разгуляешься. Сейчас вы за нас пойдете гулять.
– Это да. Придется. Раз так говоришь.
– У нас все в ажуре, Евгений Львович. Вот только этот с желтухой температурит.
– Там-то рак. Что сделаешь. Но желтуху надо ликвидировать, наверное. Не срочное дело, правда.
– А что, если мы сейчас? А, Евгений Львович? Ведь от желтухи, от интоксикации он может умереть. Еще до раковой смерти.
– Может, конечно, да неизвестно, что лучше.
– Но ведь желтуха с температурой. Может, лучше сегодня?
– А может, это и мысль. Тогда на завтра можно будет еще что-нибудь, кого-нибудь назначить.
– Или действительно вам лучше погулять.
– Нет, нет. Давай делать.
– А наркоз?
– Наркоз, наркоз. Позвони Вере Сергеевне. За полчаса доедет.
– Она звонила утром. Уехала на дачу куда-то. Может, сестры сами дадут? Или, может, Нину вашу позвать?
– «Вашу»! Не принимай возможное и вероятное за очевидное и свершившееся. Ее можно вызвать, только когда самый край и некуда податься. Понял? А то она тоже решит, как ты. «Ваша»! Уродонал Шателена.
– Что, что?
– Шателена, говорю, уродонал.
Несмотря на двухметровый рост Мишкина и на вполне приличный, во всяком случае выше среднего, рост Илющенко, они в своих креслах были похожи на двух гномов, замышляющих недоброе, хоть и праведное. Если смотреть сзади на спинки кресел, видны только белые колпаки: остро поднятый и вытянутый кверху колпак Игоря Ивановича и закругленный, обтягивающий темечко колпак Евгения Львовича. Непонятными звуками выпадал кусками разговор в окно, если кто слушал на улице непосвященный.
– А вот если бы в детстве книги читал, знал бы, а не говорил глупости. Лекарство такое было в начале века от камней в почках. Читай «Кондуит и Швамбрания». Как я эту книгу любил!