- А, так у вас там...
И Виктор разделся и лег.
Не спалось. Тяжелое дыхание каменным сном спящего Николая. Вспоминался голос нежданной Зои, истеричный и родной как бы голос.
Встал. Полуодетый писал Дорочке письмо.
XXXIIIЖурчанье звонкое ранней весны. Дней долгих, не хотящих в ночь отходить, радость поющая, кружащая птицей солнечнокрылой над Волгой.
Упросил Антон в Лазарево себя перевезти. Врач пожал плечами тогда. Сказал Раисе Михайловне:
- Можно. Пожалуй, можно.
Хотел сказать:
- А не все ли равно...
И поняла, И молчала. И ушла потом в моленную. И долго, коленопреклоненная, вглядываясь в лики окладных икон, прислушивалась к шепоту размеренному ангела памяти своей. Будто стоял незримый здесь вот, по левую руку; книгу незримую тяжелую разогнув, читал-шептал. И слушала, и повторяла шепотно:
- Так. Да, так.
И читал-шептал дальше. И шептала, от незримого отворачиваясь, ликам иконным шептала:
- Да... Да... Но за что?
Великомученику Пантелеймону акафист прочитала; тишайшему заступнику пред престолом горним. Читала:
- Радуйся, радуйся...
Но черных врагов, сынов гордыни и непокорства, внезапно в душу запросившихся, не отогнала.
Акафист прочитав длинный, забыла, что взор ее со взорами ликов святых слит, шептала думала:
- За что? За что все? За что от детей скорбь непомерная? И этот, и тот, и... и все... Зинаида вот разве да Константин. Но кто знает?.. На путях детей враг. Врага чует сердце материнское. О тех скорблю. Тех жалею. Видишь? Ты видишь сердце матери. А Яков? Якова душа не принимает. От сына-первенца отвернулась душа. Как чужого его, по дому бродящего, вижу. Ни жалеть, ни любить... Но страшусь ненависти к сыну первенцу. А за что? Что сделал Яков? Отец говорит: примерный сын. Любит. Не могу я. Горе. Горе. Враг ли из сердца вырвал любовь к нему, к первенцу... За зиму с Ирочкой хуже. Бес в Ирине. Бес. Верю, о Господи. И один Ты можешь. Из рабы Твоей Ирины врага изгони. Не попусти... Не попусти надругаться до конца... Раба Антона спаси и помилуй. И помилуй. Неразумие лет младых не зачти... Помилуй, помилуй, коли спасти
не восхощешь, спасти для жизни земной. Раба Виктора направь, Господи, на стезю правую. Не грешна более, нет гнева против него. И прощаю. Прощаю. Как той прощаю, пред Тобою, о Господи, предстоящей. Но направь, направь на стезю. Изыми, Всеблагий, к первенцу из сердца матери злобу. Рабов своих Зинаиду и Константина не попусти...
- Раиса Михайловна! Раиса Михайловна! Где Раиса Михайловна? Где? Наверху, что ли...
Гул голоса испуганного, вихрем по дому несущийся. С колен не поднялась. Вдохновенно пронзила взорами доски икон:
- Спасите его, спасите! Из души его изымите страх греховный. Раба Макара, великомученице Пантелеймоне, в молитвах своих помяни. Рабу Макару верни разум светлый, о, Господи.
Ниц пала. Великомученику тропарь наизусть шептала:
- ...сокруши и демонов немощные дерзости... Того молитвами спаси души наши...
Слыша Макара Яковлевича крик уже близкий, вышла. И из спальной вышла.
- Раиса Михайловна! Раиса Михайловна? Что у вас тут делается? Что?
Да что такое?
- Опять звонок! Опять кто-то ломится. Куда вы всегда пропадаете? Лакеи ничего не понимают. Того гляди, впустят кого-нибудь.
- Да кого же? Ведь, сказано...
- Это черт знает что... Я звонки сниму. Не могу я. Боюсь я. Ни минуты покоя. Сказано: никого...
- Никого и не пустят, Макар Яковлич.
- А вдруг пустят... Боюсь я. Боюсь, Раиса Михайловна.
- А вы не бойтесь, Макар Яковлич. Вы бы пошли помолились. Акафист...
- Акафист! Скучно мне так. А вы соборных позовите. Я с хором молиться люблю. Пусть всенощную...
- Хорошо. Сегодня хотите?
- Сегодня? Почему сегодня? Лучше завтра. Суббота.
- Хорошо, Макар Яковлич.
- Хорошо, хорошо! А тут в дом ломятся... Уследить не можете. Звонки какие-то... Не самому же мне всюду... Помочь человеку надо... Работаешь, работаешь... Уйду я из этого дома... Справляйтесь, как знаете...
Плачущим голосом, но громким, говорил-жаловался. Слезливо вздохнул, рукой махнул и побежал. Издалека уж:
- Садовника ко мне! Садовника лазаревского! Каналья этот дров на свои дурацкие оранжереи изводит чертову прорву!.. Я ему покажу.
Позвать этого Мейера!
Юбками шелковыми шурша, шла обратно. Но вместо слезы молитвенной и чуть гневной слеза беспомощности. И слеза страха нелепого. И кто-то, в шутовской наряд одетый, на белом лице рот бессловно открывая, вился вокруг нее, руки простирал, когда шла Раиса Михайловна наверх, к дочерям. Белый в пестром наряде шут не глазам, но душе хозяйки чудиться стал в стенах дома ее недавно. Не страшилась. Скукой тягостной и тоской глядела сквозь него. Но ныне на лестнице увидела сына Антона. Здоровый, навстречу идет, спускается. А лицо его, как лицо Виктора. Виктора Раиса Михайловна много лет не видала. Но сейчас увидела лицо Антонове его лицом, таким, каким представляла себе второго своего сына. А думала о нем часто за те дни, когда он в гостинице жил. Да и видала у Яши недавний портрет Виктора.
- Господи, оборони. Господи оборони.
Крестилась, заставляя себя одолевать ступени лестницы. То было первым видением явным Раисы Михайловны.
Пропал. Не оглядывалась. И тщилась ни об Антоне не мыслить, ни о Викторе, входя к дочерям. Но с Зиночкой покорной, слова говоря ненужные, беседовала напутственно с Антоном, с сыном, дерзнувшим на страшный грех, с сыном отходящим в мир иной.
- Приедет ли? Да нет. Зачем отпустила? Зачем?
Живого хотела видеть или мертвого. Все равно. Любила Антона уже не как детей своих живых.
А Антон в Лазареве весну встречает. Последнюю земную. В дому большом комната Антону одна, четыре стены. Не ходит Антон. Лежит. В кресло посадит человек, к нему приставленный, и опять на кровать уложит. А в кресле когда, у окна, весело Антону и радостно. Реку могучую с горы высокой видно. Там внизу снег еще. Холодно у реки. А здесь зазеленело. Да и елок много в саду и пихт всегда живых.
О Викторе думает о далеком. И сладка греза. О Дорочке думает:
- Зачем же вышла замуж за этого учителя? Она ведь меня любила... и Виктора. А вышла замуж. Так не надо. Но я всего не знаю. Может быть... Нет, все-таки пусть бы не выходила замуж. Дорочка, зачем же ты так? Ты бы, Дорочка, лучше ко мне сюда приехала. И письмо такое написала... Любишь? Нет, это как-то не так. И все у нас не так...
Поп Философ заходил. Давно уж вместо попа Ивана поп Философ. Веселило Антона имя это. Несуразный поп, большой, лохматый, в раскачку ходит, руками размахивает. Радостный.
- Я семинарии не кончил, но extemporalia[17] сам себе доныне заказываю. А уж стишки как люблю.
Пил громко чай, в большом дому в комнате Антоновой сидя. Потом шел во флигель к управляющему пить водку.
- Ну, а как же, батюшка? Илья-то пророк на небо взят живым?
- Живым.
- И с конями?
- И с конями, и с колесницею.
- А кони живые были?
- Кони? Того не сказано.
- Но, ведь, живого они его везли и колесницу в придачу... Стало быть и кони живые. Как, отец Философ?
- Да, стало, живые.
- А коли кони живые на небе, то откуда овес им там? И разводил руками отец Философ и говорил, горбясь:
- Откуда? Откуда? Все это ересь. И ереси этой пошло ныне...
Управляющий и конторщики рады были отцу Философу всегда.
- А правда это, отец Философ, что молодой наш барин руки на себя наложил?
- Это Антон-то Макарыч? Побойтесь Бога. Сплетня, сплетня. Видел я раз в городу картинку святую: висельник изображен. Так лицо у его, как у диавола. И язык вот этак на сторону...
- Так то удавленник. А наш-то...
- А что говорю! У нашего-то, у Антона-то Макарыча, лик светлый...
А в большом дому тосковал Антон. Тосковал светло, радостно. Стены городской комнаты львиной отошли. И отлетели сны тамошние. Но не сознавал того. А радость весны здешней сознавал. Предсмертно ликовал и мыслью-памятью хотел закрепить мгновенное свое. Но молчала память. А когда говорила - говорила-шептала ненужное. С того дня, с того самого дня, когда Виктор велел, стали мысли Антона, как паутина в лесу; разорванная упавшей сухой веткой паутина. Туда-сюда паук бежит, давнишнего привычного ищет, не видит ничего и назад идет.
- Виктор издалека приехал. Это он ко мне приехал. И каждый день заходить обещал. И заходил. Сколько раз Виктор был? Первый раз с Дорочкой. А потом один уж. Да заходил ли потом? Да, да, как же! Говорили много. О жизни говорили, и о смерти, и о Боге, о Том, Который в небе, о хозяине душ. Зачем Виктор Дорочку учителю отдал?
Приходили и отходили дни весенние. По ночам мыслью умирающею славил Бога. Тропа, на небо ведущая, прямая стала и светящаяся. Когда часами чуть сильнее бывал, письма писал к Дорочке. Но в конверты письма те не запечатывал, а так куда-то они пропадали. И строки стихов печальных бывали в письмах тех. Однажды после полудня у окна сидел. Дивился.