В нем говорилось: «Выполняя поручение капиталистов всех стран, германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть — монархии. Германские генералы хотят установить свой „порядок“ в Петрограде и в Киеве. Социалистическая республика Советов находится в величайшей опасности».
В начале марта советские войска, защищавшие Одессу, уже дрались с немцами и австрийцами под Бирзулой и Балтой. Но силы были слишком неравны. Советские части вынуждены были отступить.
Петя снова вывел с запасных путей свой бронепоезд и, курсируя по железнодорожной линии Раздельная — Гниляково, бил по неприятельским эшелонам до тех пор, пока хватало снарядов, после чего по приказанию Перепелицкого взорвал бронепоезд и со всем его экипажем отошел в Ближние Мельницы.
Тем временем Одесский Совет вывозил из города военное имущество, ценности, архивы.
Из порта уводились караваны торговых судов.
Матросские и красногвардейские отряды уходили из города по Николаевскому шоссе, мимо Пересыпи, Лузановки, Крыжановки…
На дорогах появились беженцы.
Эвакуацию прикрывали военные корабли «Ростислав» и «Синоп».
В шквалистую, ветреную ночь на четырнадцатое марта германские и австро-венгерские части заняли город. Утром одесситы увидели в мглистом тумане на привокзальной площади колонны немцев и австрийцев в серо-зеленых шинелях, в глубоких стальных касках с маленькими рожками отдушин, в толстых сапогах с двойными швами, с незнакомыми, тяжелыми винтовками за плечами.
В привокзальном сквере, среди поломанных туй, дымились немецкие походные кухни и расхаживали немецкие кашевары с лужеными черпаками в полотняных, окровавленных фартуках поверх шинелей, делавших их похожими на толстых мясников.
Петя обошел стороной центральную часть города, уже занятую неприятелем, и через глухие приморские переулки вышел на берег между дачей «Отрада» и Малым Фонтаном, о чем было договорено еще ночью, когда Петя с остатками своего экипажа занимал последнюю позицию на выгоне за Ближними Мельницами.
Возле большой рыбачьей шаланды, приготовленной к спуску на воду, в утреннем тумане ходили несколько человек, среди которых Петя узнал Гаврика, Акима Перепелицкого и Мотю в теплом сером платке на голове. Здесь же был и Родион Иванович в своем обычном флотском бушлате. Его Петя узнал раньше всех, еще издали, по оранжево-черным георгиевским лентам, вьющимся на ветру.
— Бачей! Что же ты? Давай! — крикнул Гаврик.
Петя прыгнул с невысокого обрывчика прямо на прибрежную полосу и побежал по звенящей, гладко отшлифованной гальке, по кучам хрустящих мидий, перемешанных с матовыми кусочками бутылочного стекла, вытертого прибоем, к шаланде, куда Мотя бросала связки твердой, как дерево, тараньки, буханки солдатского хлеба, узелки с вареной картошкой.
После всего она сунула в ящик под кормой плоский дубовый бочоночек с пресной водой, заткнутый чобом, завернутым в тряпочку.
— А где же Колесничук?
— Он отходит со своими десантниками по Николаевской дороге.
Гаврик и Петя подошли к шаланде.
— С батькой попрощался? — спросил Гаврик.
— Где там! Не успел. Уже весь центр оцеплен немцами, а на Маразлиевской проверка документов и офицерские патрули. Не рискнул.
— И хорошо сделал. Попал бы в руки кому-нибудь из своих Заряницких — они бы тебя не помиловали. Ты вот что, Мотя, — обратился он к племяннице, — как только нас проводишь, прямо отсюда ходу на Маразлиевскую и передай Петькиному батьке, что все в порядке, а то он будет волноваться. Переправишь его на Ближние Мельницы, там ему будет спокойнее. А здесь, на Маразлиевской, его тоже не помилуют.
— Я сделаю, дядечка, — сказала Мотя тем тоненьким голосом прилежной девочки, который появлялся у нее всякий раз, когда она разговаривала с Гавриком по делу.
— Ну, товарищи, вира помалу и с богом, — сказал Терентий, выходя из-за ноздреватой, слоистой скалы с ящиком, который он с усилием приподнял и свалил в шаланду. — Имейте в виду, что это остатки архива городского партийного комитета, все, что удалось вынести с улицы Карангозова. Берегите как зеницу ока.
— А вы разве не с нами? — спросил Петя.
— Нет. Я остаюсь.
Терентий произнес это удивительно просто, как бы даже вскользь, но вместе с тем с такой категоричностью, которая исключала всякие дальнейшие вопросы.
Впрочем, Пете не надо было ничего больше спрашивать. Он понял, что Терентий остается в подполье.
Высоко в небе, ныряя в мутных облаках, появился хорошо знакомый Пете еще по фронту немецкий военный моноплан «Таубе» с черными крестами на хищно загнутых назад крыльях.
«Таубе» сделал круг над Ланжероном, над маяком, над портом и скрылся из глаз.
Это было как бы сигналом к спуску шаланды.
Взявшись с двух сторон за борта, за уключины, тяжелую шаланду чуть приподняли и потащили по гальке в воду. Громадная мутнозеленая закрученная волна, в середине которой, как в литой стеклянной трубе, крутились мелкие ракушки и тина, отбросила шаланду вбок со своего пути и пенисто побежала по песку, выкупав всех по колени.
Они с усилием удержали и повернули тяжелую шаланду носом в море, и в то самое мгновение, когда следующая волна накатилась и выросла перед лодкой, Петя вместе с другими, присев и натужившись, налег плечом на борт, и общими усилиями плоскодонка была вытолкнута на верх волны, прежде чем она успела закрутиться и снова отбросить шаланду.
Теперь уже шаланда бежала по воде, и, воспользовавшись удобной минутой, все с рыбачьей ловкостью и сноровкой на ходу попрыгали в шаланду и разобрали длинные, неуклюжие весла с пудовыми вальками.
Заскрипели буковые уключины.
Родион Жуков не без усилий надел тяжелый деревянный руль, набил румпель и крепко взялся за него своей мускулистой матросской рукой. Почувствовав хозяина, шаланда послушно повернулась носом против волны, прямо в открытое море.
— Весла на воду! — скомандовал Родион Жуков. И шаланда тяжелыми рывками, как бы перескакивая с волны на волну, стала удаляться от берега.
— Будь здорова, Матрена! — крикнул, приставив ладони ко рту, Перепелицкий в своей длинной кавалерийской шинели и кубанке, изпод которой курчавился молодецкий чуб., Он лишь сейчас сообразил, что так и не успел проститься с ней на берегу.
— Береги себя, серденько мое!
— До свидания, Аким! Поскорее вертайся! — крикнула Мотя, но ветер отнес в сторону ее голос, и Перепелицкий услышал лишь слабое «айс-айс-айс».
Но он догадался, о чем кричала ему Мотя, и, натужившись изо всех сил, закричал:
— Скоро вернемся!
Мотя поняла и закивала, а потом размотала свой серый теплый платок и замахала им над головой:
— Попутный ветер!
Но шаланда была уже далеко, ветер дул с моря, и вряд ли Мотин голос долетел до него.
Терентий крупными шагами пошел вверх по обрыву.
Мотя осталась одна.
Она снова по-бабьи закутала голову платком, крепко завязав его на затылке узлом, и села на холодный ноздреватый камень, наполовину зеленый от тины, возле большой, еще не растаявшей льдины, похожей на белого медведя.
Мотя видела, как на шаланде поставили мачту и сунули в железный выдвижной киль, выкрашенный суриком, а потом подняли паруса: большой грот и два кливера.
Темный, отсыревший парус тяжело, как бы нехотя надулся, шаланда накренилась, показав половину своего рубчатого просмоленного днища.
За кормой побежала пена.
Белое солнце, которое несколько раз пыталось выглянуть из-за темных мартовских туч, теперь совсем пропало. Ветер сделался резче и холодней. На горизонте, почерневшем, как антрацит, виднелся дым эскадры, готовой сняться с якоря и идти в Севастополь.
Шаланда взяла курс на этот дым.
Мотя не плакала и не вздыхала. Она неподвижными, прозрачными глазами удивительной чистоты и голубизны смотрела в море на парус, на чаек, на черные точки бакланов, качающихся среди волн, на пенистые барашки и жадно глотала холодное дыхание мартовского моря, которое еще совсем недавно лежало безмолвное, замерзшее до горизонта, а теперь очистилось от льдов, разыгралось, но было еще совсем без запаха.
Петя и Гаврик полусидели на носу, положив рядом с собой винтовки. Их то и дело обдавали брызги. Шаланда шла шибко, но эскадра все еще казалась очень далекой.
Гаврик расстегнул шинель, вынул из нагрудного кармана гимнастерки большие часы и отколупнул крепким ногтем крышку.
— Ого!
— Сколько?
— Без четверти девять.
Петя узнал эти часы и с недоверием посмотрел на Гаврика.
— Те самые, — сказал Гаврик.
— Шутишь!
— Святой истинный! Помолчали.
— Ну что, брат? — спросил наконец Гаврик, по своему обыкновению, потуже затягивая пояс, на котором висела полевая сумка.