Золотое зарево распускается все выше; вот уже макушки церквей с нагорной стороны переглянулись с солнцем; до пристани достигнул свет; с ближайшей приречной слободы долетели крики петухов; глянуло, наконец, солнце, и вдруг как бы разом оживилась вся пристань. Всюду заскрипели калитки амбаров, из-под каждой цыновки выползал бурлак, радостно встречая ведряное утро. С горы по желтым, освещенным солнцем дорогам покатились тяжелые подводы, потянулись длинные ватаги бурлаков, мазуров и всякого рабочего народу. Пронзительный свист послышался с барок; крик лоцманов, смешиваясь постепенно с шумом сбрасываемых досок, с гамом толпы, с песнями, мало-помалу наполнил пристань какою-то дикою, нескладною сумятицею. Жизнь и деятельность закипели кругом. Там разводили ужеогонь, и вокруг котла усаживались бурлаки; в другом месте они тянулись один за другим по дощатым подмосткам, с одной барки на другую, таща на широкой спине пудовые кули с мукою и рожью. Тут клубился густой столб дыму над опрокинутой баркой, которую обдавали кипящей смолой. Здесь нагружали барку; на другом спуске с криком, гвалтом и песнями вытаскивали на берег расшиву; кое-где неподвижными группами лежали на обрывчатом скате, на тюках и бревнах, работники в ожидании найма и хозяев; краюха ржаного хлеба, щедро засыпанная крупною солью, была в руках каждого. Мало-помалу показались и самые хозяева барок. Длинные синие армяки и пуховые шапки, обсыпанные мукою, бирки в руках и окладистые бороды отличали их сразу в толпе, которая поминутно увеличивалась. Несмолкавший говор охватывал всю пристань.
В то же время вверху на горе, близ города, происходили сцены, не менее оживленные. Народ шумел и толпился против кабаков и харчевен. Тут попадались даже бабы и девки: иные, сбившись в кучи, горячо спорили, другие вели под руки мужей, успевших уже спозаранок порядочно выпить.
В стороне от кабака, поодаль от крика и гама, сидела молодая баба и горько плакала. Ее всячески утешал молодой высокий купец в новом синем армяке, подпоясанном шелковым кушаком. Ему помогал иногда тут же стоявший человек, высокий и плечистый, в котором по одежде тотчас же можно было узнать помещика.
– Не плачь! – ласково говорит бабе молодой купец. – Григорий скоро вернется, счастью не бывать без кручины… что ж делать! Вернется Григорий с деньгами, привезет тебе кумачу да лент… полно убиваться… все пойдет хорошо, не увидишь, как вернется Григорий… Эй, Егор! – крикнул молодой купец, обратясь к высокому парню, снаряженному по-бурлацки, то есть с кожаной лямкой через плечо, с берестовою котомкою за спиною и деревянною ложкою за ремешком на шляпе: – Сходи-ка, брат, в кабак да зови скорей наших; время было им нагуляться… пора!
– Ну, друг Каютин, – сказал помещик, крепко сжимая руку молодому купцу, – дай вам бог, чтобы вернулись к нам таким же молодцом, да только посчастливее, побогаче; смотрите, не забывайте нас…
Пронзительный визг молодой бабы перебил их.
– Касатик ты мой, ясный, ненаглядный сокол! – вопила она, обнимая ноги высокому с черными кудрями парню, вышедшему из кабака в сопровождении целой толпы, одетой один-в-один, как Егор, – На кого ты меня покидаешь? кто станет меня, горемычную, любить да жаловать, холить да миловать, кто хлебом кормить да вином поить?
– Полно, Парашка, – говорил парень, силясь развести ей руки, – полно! ну, о чем?.. Господь приведет, опять свидимся…
– Эх, Гришка, Гришка! – вымолвил Егор. – Вот те и знай с бабами ватажиться: и самому теперь жутко; поди, щемит ретивое? то ли дело одна голова! любо!
Гришка высвободился кое-как из рук Парашки и сломя голову, без оглядки побежал вниз к пристани; Парашка рванулась было за ним, но ноги ее подкосились; она отчаянно вскрикнула и упала.
– Эй, тетки, – сказал Каютин двум близ стоявшим бабам, – приглядите-ка за ней, вот вам полтинник, не подпускайте ее только к берегу… Ну, ребята, – продолжал он, обращаясь к товарищам Егора, – время и нам на пристань. Что, выпили на дорогу… довольны?
– Довольны, батюшка! спасибо! дай бог тебе много лет здравствовать! – дружно отозвались в толпе.
– Прощайте, Григорий Матвеич, – вымолвил не совсем твердым голосом Каютин и принялся горячо обнимать помещика, – прощайте, спасибо вам за все… за все… авось, скоро свидимся… Все ли готовы? – крикнул он мужикам, обступившим его.
– Как же, батюшка, все, все!
– Ну, с богом!
– С богом! – раздалось со всех сторон; и сотни шапок замахали в воздухе.
– Прощайте!, прощайте! – кричал Каютин, оборачиваясь время от времени к помещику, стоявшему на верху горы, посреди народа, все еще махавшего шапками. – Прощайте!
Помещик, провожавший Каютина, был Данков. Он же снарядил его и в путь. Дело, впрочем, не вдруг сделалось. Уж слишком месяц жил Каютин в Новоселках, а Данков все еще не собрался даже переговорить с ним о деле, за которым пригласил его в деревню. Наконец раз Каютин, больше обыкновенного выпив шампанского, разболтался и рассказал ему всю свою историю с Полинькой. Это было лучшее средство пробудить деятельность Данкова. В нем самом не совсем еще погас огонь молодости, и он вообще принимал дела такого рода близко к сердцу. После многих тостов за милую Полиньку Данков в тот же день призвал к себе управляющего, и скоро все было решено. Данков вверял Каютину весь хлеб, стоявший еще с осени непроданным, и сговорил к тому же нескольких соседних помещиков, обеспечив их своим поручительством. Каюотин тотчас приступил к необходимым приготовлениям, работал неутомимо, и вскоре по вскрытии рек с берега широкой С***ской пристани можно было видеть шесть больших барок, нагруженных хлебом и снаряженных в путь. Пять из них принадлежали временному купцу Каютину, шестая – купцу Шатихину. Шатихин еще с осени закупил у Данкова часть его хлеба и, встретившись в Новоселках с Каютиным, сговорился плыть с ним вместе до Рыбинска. Каютин был этому рад, узнав, что Шатихин уже не в первый раз пускается по Волге с судами.
Простившись с Данковым, Каютин вместе с своею дружиною миновал пристань, ступил на дощатые подмостки, соединявшие барки одну с другою, и исчез между амбарами и шалашами, возвышавшимися на судах справа и слева. Таким образом, спустя несколько минут они очутились на палубе одной барки, отделанной тщательней других и называемой казенкою, как вообще называются барки, на которых постоянно находятся сами хозяева и хранится их "казна".
– Теперь помолимся богу, ребята!
Все сняли шапки. На минуту воцарилась мертвая тишина. Даже смолкнул народ, столпившийся на соседних судах, чтобы поглядеть на отплывающих.
– Ну, ребята, набивай {Вынимай!} якорь! – крикнул Каютин.
Якорь подняли.
– Совсем, что ли?
– Готово.
– Отчаливай!
– Тронулись, тронулись! – разом загрохотало на всех барках. – С богом! с богом!
– С богом и вам! – отвечали отплывающие, дружно принимаясь подымать паруса.
Вскоре барки стали уходить из виду. На пристани, привычной к таким отправлениям, никто уже не провожал их глазами; все снова принялись за работу.
И вот на отплывших судах наступил уже тот порядок и тишина, какие следуют всегда после суматохи и тревоги во время отплытия. Метнули жребий; очередные заняли свои места; остальные рассыпались в разных концах палубы. Завязались россказни. Кто с жаром передавал разные слухи, только что почерпнутые на пристани; кто вспоминал свою сторону с родной семьей и лачугой; кто рассчитывал барыши свои и хозяйские; кто мурлыкал заунывную песню.
Только Каютин не принимал участия в песнях и россказнях. Он сидел один-одинешенек на корме, сняв шапку, подперев ладонью голову, и с грустью глядел на струю воды, оставляемую судном.
Никогда человеку предприимчивому не представляются так ясно все шаткие стороны даже обдуманного предприятия, как когда оно на мази или на ходу и нет уже возможности из него выбраться… Рождал ли сомнения в душе Каютина сильный его план, другие ли безотрадные мысли давили ему сердце – угадать трудно, но во всяком случае грустное раздумье четко обозначалось на лице его, и не раз путем-дорогой проводил он ладонью по широкому лбу, как бы силясь согнать с него горькую думу… Но прошло несколько дней, и уже Каютин весело толковал с Шатихиным и своими рабочими, веселым взором оглядывал крутые берега Волги, покрытые то густым непроницаемым лесом, то золотым рассыпчатым песком, из которого торчмя выглядывали исполинские мшистые камни. Часто берег поднимался прямо из воды отвесною неизмеримою скалою, увенчанною столетними соснами и елями; иные, свесясь над бездною, набрасывали на серую скалу сизые и темные тени; другие распускали по ней извилистые свои корни, принимавшие издали вид исполинской паутины; часто берега изменяли мрачную, дикую наружность, и тогда между угловатыми утесами открывалась живописная долина, – с селами, слободками, церковью и стадами, мирно пасущимися по зеленому скату.