— Как не даем? Ведь выкладывали.
— Да как выкладывали — по-своему всё.
— Ну, выложим, изволь, опять выложим, по-твоему.
Начиналось снова выкладывание.
— Варежки: девять копеек…
— Двенадцать, — перебивала старуха.
— Девять, — говорил Алексей Алексеич, страшно стуча костяшками.
— Девять, девять, — подтверждал Иван Софроныч.
— Тесемка: три.
— Четыре!
— Кожа, работа… Ну и выходит тридцать восемь копеек.
— Как тридцать восемь! что ты, батюшка?
— Ну, сорок, сорок! Барыша пять… Ну, взяла сорок пять?
— Нет уж, меньше шести гривен взять не могу.
— Такой упрямой старухи я еще не видывал! — сердито восклицал Алексей Алексеич, смешивая костяшки. — Нет, что с ней слова терять. Видно, не хочет продать.
— Не хочет! — лаконически подтверждал Иван Софроныч.
— Как не хотеть? Вот что выдумали, прости господи! — возражала обиженная старуха.
— Ну, так сколько же?
— Да нет, не хочет, не хочет! — восклицал Иван Софроныч, поддразнивая бабу.
— А видно, вы, вижу я, купить не хотите, — сердясь, возражала она.
— Ну, взяла сорок пять?
— Да не будет с ней толку! — замечал Иван Софроныч.
— Будет, Иван Софроныч, будет.
— Не будет.
— Так вот же будет, прибавлю ей пятак. Ну, дам полтину — бери деньги!
— Полтину! — восклицал Иван Софроныч. — Да что у вас денег куры не клюют, что ли? И охота с ней связываться?.. Не видите разве — баба белены объелась!
— А ты не обижай ее, Иван Софроныч, пусть она сама увидит, пусть увидит. Ну, выкладывали? Ладно даю, ведь ладно, — взяла полтину?
— Да, возьмет она, дожидайтесь!
Наконец торговка, осыпая Ивана Софроныча свирепыми взглядами, изъявляла согласие.
— Приведись на меня, не взял бы, даром не взял бы! — говорил Иван Софроныч. — И товар дрянной, и работа рыночная!
— Товар дрянной! — говорила старуха. — Да ты такого товару, чай, и не нашивал. Уж кабы не для его милости…
Алексей Алексеич вручал ей полтину, и она удалялась, ворча.
— Ну, задели штуку! — говорил Алексей Алексеич, вытирая пот со лба.
— Задели! — повторял самодовольно Иван Софроныч. — Штука отличная, самим не стыдно носить…
— А сшиты как! Вишь, словно железные!
И оба они пускались выхвалять покупку свою с таким же жаром, как прежде хулили ее.
— Да один товар вдвое стоит, — говорил Алексей Алексеич.
— Что говорить, даром взяли, — отвечал Иван Софроныч. — Нечего сказать, обработали!
— Обработали!
И потом, воротившись домой, они лукаво посмеивались и, любуясь своим приобретением и дивясь его дешевизне, повторяли:
— Туману, просто туману пустили ей в глаза!
Так покупали наши приятели. Справедливость требует заметить, что Иван Софроныч сначала вооружался против некоторых покупок, доказывая их бесполезность.
— Дешево, точно дешево, — говаривал он в раздумье, рассматривая, например, огромный скат проволоки в триста аршин, приобретенный Алексеем Алексеичем за рубль тридцать копеек ассигнациями. — Да что нам в проволоке! Век проживем — не понадобится!
— Ну, продадим, — отвечал Алексей Алексеич, толкая ногой проволоку, которая с шипеньем и звоном покатилась по двору. — Ведь кому не надо — больше даст. Стоит свезти в город!
В город, однако ж, новоприобретенные вещи, оказавшиеся ненужными, не отвозились, а оставались в Овинищах, под непосредственным смотрением Ивана Софроныча, который и сам, наконец, увлекся страстью своего хозяина и не мог видеть чужой вещи без того, чтоб хоть не пощелкать языком. Оно так и должно было случиться со всяким, кто приходил в соприкосновение с Алексеем Алексеичем. Кирсанов был человек чрезвычайно пылкий, увлекающийся; за мыслью немедленно следовало у него применение, за желанием — исполнение, и одумывался он уже тогда, когда было поздно. Натура его была в высшей степени деятельна; он принадлежал к числу тех людей, у которых руки уж так устроены, что не могут быть ни одной секунды в спокойном положении, — если нечего делать, то они хоть мнут ими кусочек хлеба или воску, отвертывают машинально пуговицы у собственного сюртука или что-нибудь подобное. Алексей Алексеич так часто и делывал. Живость его доходила до невероятной степени. Если он вздумает обрезать ногти, то непременно дорежется до того, что прихватит самого мяса. Если вздумает починить что-нибудь, то сначала починит, и хорошо, а потом станет еще хитрить, как бы еще лучше сделать, и совсем испортит.
Таким образом, благодаря постоянному стремлению к деятельности произошло, что в течение пятнадцати лет весь дом Алексея Алексеича, со всеми его сараями, амбарами, флигелями и чердаками, превратился в складочный магазин всего подержанного, старого, изломанного, вышедшего из моды и употребления — словом, всего, что только по каким-нибудь причинам вывозилось на рынки ближайшего города. Нельзя сказать, однако ж, чтоб владельцы не принимали некоторых мер к сбыту своих приобретений; иное они продавали, иное выменивали, иное даже дарили. А Иван Софроныч не выезжал из дому без того, чтобы не набрать с собой во все карманы разных мелких вещиц — колец, табакерок, часов, гитарных струн, представляя, таким образом, своею особою ходячую лавочку. Стоило при нем заикнуться о какой-нибудь вещи, как он тотчас подходил к знакомому и даже незнакомому и предлагал ее по самой умеренной цене, показывал, расхваливал, рассказывая тут же ее историю. Но все эти меры оказывались, однако ж, далеко не достаточными, Вещей всё-таки не убывало, потому что вместо каждой какой-нибудь сбытой появлялось две или три новоприобретенные. Несколько раз Алексей Алексеич пробовал даже делать из своих вещей то самое употребление, которое предполагал сделать, покупая их. Нанимались кузнец, шорник, обойщик, на отдаленном от барского дома флигеле появлялась самодельная вывеска: «Экипажное заведение». Все старые экипажи, колеса, дроги вытаскивались и выкатывались из сараев.
— Подновим, переделаем и возьмем в городе вчетверо! — говорил Алексей Алексеич.
И вот кузнец жег без милосердия уголья в кузнице, раздувая их исполинскими мехами, шорник диктовал длинный реестр нужных материалов, каждый день дополняя его, обойщик распевал песенки в ожидании работы… Но работа шла медленно и скоро совсем останавливалась.
— Не под силу хватили! — говорил наконец Алексей Алексеич, раскрывая и закрывая пустой кошелек. — В кошельке ни гроша, хоть выжми (и он сжимал в ладони кошелек), а нужно еще двои рессоры купить новые, да сукна тридцать аршин, да басону…
— Не минешь подождать до будущего года, — замечал Иван Софроныч.
— А что, Иван Софроныч, — говорил вдруг Алексей Алексеич, — я всё думаю: ведь дело верное?
— Верное.
— За тарантас триста дадут?
— Дадут триста, коли не больше.
— И за коляску пятьсот?
— Пятьсот.
Алексей Алексеич робко взглядывал на Ивана Софроныча и вполголоса говорил:
— Возьмем?
В лице Ивана Софроныча мгновенно появлялся испуг.
— Что вы, батюшка, Алексей Алексеич, вас ли я слышу?
— Выручим, так положим…
— А что скажет Александр Фомич? — замечал Иван Софроныч.
— Что скажет? — несмело возражал Алексей Алексеич. — Что скажет? Мертвые не говорят, Иван Софроныч.
— Не говорят, так и можно делать, стало быть, что вздумается! — голосом, близким к негодованию, возражал Иван Софроныч. — Батюшка Алексей Алексеич, — прибавлял он кротким, упрашивающим голосом. — Ну, не живет Александр Фомич; ну, Ваня жив.
— Ваня, Ваня! — с нежностью повторял Алексей Алексеич. — Жив Ваня? А бог один знает, жив ли еще Ваня!
— Жив, ваше высокоблагородие, жив; коли не знаем, что умер, значит, жив. Милости божией не постигнешь и не измеряешь, и судьбы его неисповедимы.
— Тссс!.. — говорил Алексей Алексеич, заслышав шаги в прихожей.
Оба в одну минуту умолкали и потом уже не возобновляли таинственного разговора долго, долго; разве опять начнут выгодное дело, да денег не хватит. Алексей Алексеич ходит день-два сам не свой, посматривает на Ивана Софроныча, тоскует, что дело гибнет выгодное, да вдруг и шепнет Ивану Софронычу тихо, несмело:
— А, была не была — возьмем!
Но, встретив те же суровые возражения со стороны Ивана Софроныча, покраснеет и робко приумолкнет. А потом в откровенную минуту благодарит Ивана Софроныча, что он спас его от искушенья, от тяжкого греха; и оба они после таких объяснений дружно и тихо говорят о своей старой жизни, о походах, о сражениях. Всего чаще в их разговорах упоминается Аустерлицкая битва, и, начиная говорить о ней, оба они понижают голос, который становится как-то нежнее, тоскливее, и ничего невозможно расслышать в их тихой беседе, кроме некоторых слов, таинственно произносимых: Аустерлиц… Александр Фомич… Ваня… клятва…