– Что это вы, батюшка! Что она, человек – материя-то? Как я еще ее любить буду? Глупостей понавыдумаете! Красивая она очень, не по мне, так и жалею шить. Сошьешь, а надеть и некуда.
По таким уклончивым Полиным ответам я решил, что она, пожалуй, действительно любит материю, как я обезьяну любил, и только не хочет признаться, что я вполне оправдывал и понимал, потому что я и сам тщательно скрывал всегда свою любовь, пока она не проходила, и, кажется, умер бы от стыда, если б пришлось говорить о ней, хоть с матерью. Мать знала о моих увлечениях, и я твердо верил, что она понимает меня. Я просто говорил ей: а вот, мама, ты мне в прошлом году стадо подарила. Так я там корову Лукавку любил, белую, с красными пятнами. Только она к рукам липла от краски, оттого я ее разлюбил.
– А помнишь, – говорила мама, – ты любил черную голову у дедушки в кабинете, под стеклом? Я еще тебе все хотела сказать, с кого это вылито, а ты зажимал уши, а после оказалось, что ты ее любил.
– Ну, я был маленький тогда, – возражал я, искренно не понимая, как я мог любить некрасивую черную голову в капюшоне. Я знал теперь, что это бюст, вылитый из меди, и представляет он Савонаролу, который проповедовал посты и послушание, за что его и сожгли живым на костре. Мама мне часто рассказывала про него, но он мне не нравился, и я радовался, что когда любил его черную голову, то не знал ни его имени, ни всей его истории.
Стояла осень, и дни были переменные: то шел дождь, то ветер рвал облака в клочья и обнажал зеленое, бледное, очень холодное небо. В один из таких вечеров, после дождя, мы шли с Полей из пансиона. Мне было грустно, потому что сегодня в классе учитель объяснял из географии широту, долготу и градусы, а я ничего не понял. Даже девочки (я понемногу начинал думать, что они глупее мальчиков) поняли, а я не понял, а когда учитель в конце сказал, что в сущности никакого экватора даже и нет, и чтобы мы не забывали, что это «воображаемые линии», то я почувствовал, что никогда ничего не пойму. Воображаемые? И наверно нет? Тогда зачем же это все? Если б сомневаться можно было, есть или нет, ну тогда пусть, тогда даже лучше. А то наверно нет. Не хочу воображать, если наверно.
Я думал так долго, что стал уже сомневаться, есть ли точно и все звезды, и такое ли большое солнце, как нас учили. Я очень любил узнавать все про звезды, и мне стало весело при мысли, что их, пожалуй, нет, и что это неизвестно. Но это может быть нет, а земной оси и меридианов наверно нет… и я с негодованием откинул всякие помышления о них.
Я заметил, что и Поля казалась скучной или сердитой. Губы она держала вперед, беспокойно мигала глазами и так рассеянно вела меня за руку, что мне приходилось часто прыгать с тротуара и натыкаться на фонарные столбы.
– Ну, что это с тобой? – сказал я капризно. – Мечтаешь! Не видишь, куда идешь! Чуть сейчас под лошадь не попали.
– Ничего не попали, а вы шалили бы меньше, вот что! – вдруг огрызнулась моя няня. – Сил нет никаких с этим ребенком. Что да что, да о чем думаешь? Ни о чем! Ничего со мной! Мало каких неприятностей, всего-то маленьким мальчикам и говорить – не перескажешь!
Я очень изумился непривычному тону Поли и нисколько не обиделся, а взволновался. Вероятно, случилось что-нибудь очень плохое, потому что иначе она не стала бы так говорить со мною. Мы вошли на мост. Внизу лежала бурая, слегка разлившаяся от дождей, но все-таки мелкая, река, засоренная по краям, в грязных берегах. Зеленовато-красный закат сквозь черные, рваные тучи освещал ее холодно и уныло. Низкий, ледяной ветер дул сквозь перила моста.
– Скажи мне, пожалуйста, Поля, – начал я серьезно, – скажи, что случилось? Вероятно, приготовляется что-нибудь худое. Я ведь вижу, какое у тебя скучное лицо. Скажи, о чем ты думаешь? Слышала что-нибудь?
– Мало ли что я слышу? – отвечала Поля, хотя и нетерпеливо, но сдержаннее. – Бед-то на свете – не прибавлять.
– Нет, ты скажи, скажи! – молил я. – Что, например?
Поля точно задумалась на минуту, потом вдруг, с очень серьезным лицом, произнесла:
– Вот, например, комета. Я весь замер.
– Комета? Где комета? Какая?
– Ну, уж какая – не знаю. А только слышала, давеча папа с мамой говорили – явится комета. И будет по небу гулять каждый вечер, пока не пропадет.
В первую минуту я был так поражен, что не нашел слов, а когда наконец раскрыл рот для дальнейших вопросов, то невольно остановился и не сказал ничего. То, что я увидел, поразило меня новым удивлением. Лицо Поли, за секунду перед тем злое, встревоженное, неприятное, с выпяченными губами, вдруг сделалось совсем иным, и таким светлым, как будто тучи сразу разорвались перед заходящим солнцем, и луч упал на это лицо. Губы потемнели, ноздри расширились, и вся Поля сделалась другой Полей, которую я еще никогда не видел. Она улыбнулась и, не глядя, поклонилась кому-то. Когда я повернул голову, я заметил только удаляющуюся фигуру мужчины, в черном, с желтыми кантиками, пальто, надетом внакидку. Я хотел было спросить Полю, кому это она поклонилась, но вдруг раздумал и спросил неуверенно:
– А это худо, комета?
– Что? – спросила Поля. Она все еще улыбалась и смотрела мимо меня.
– Комета, я говорю, к худу?
– Какая комета? – так же рассеянно-ласково спросила Поля. И вдруг, спохватившись, стараясь хмурить брови, добавила: – Конечно, худо! Такие большие выросли, и этого даже не знаете! Худо, нехорошо!
Я всматривался в ее розовое лицо, не переставшее улыбаться, и спросил опять, с невольным сомнением:
– А может, и не очень худо, а? Не очень худо, Поля?
IV
Целый вечер я был молчалив и скучен, и все хотел и не смел спросить маму о комете. Что касается Полиного лица, то, подумав об этом пристально, я понял, что и спрашивать нельзя, не о чем, потому что в сущности ничего и не было. И это казалось очень странным: было, а если представить себе, что спрашиваешь словами, то сразу ничего и нет.
И я стал думать только о комете. Прощаясь с мамой перед сном, я, наконец, решился и сказал:
– Мама, скажи, правда, что идет комета?
– Комета? Что, это вам учитель объяснял?
– Нет, не учитель… А какая она, мама, комета?
– Разве ты не знаешь? Ведь вы, кажется, проходили. Звезды с длинным, прозрачным хвостом…
И мама рассказала мне о комете. Сказала, что эта – возвращается через шестьдесят семь лет, что она очень большая и уже видна.
– Сегодня облачно, темно, – заключила мама, – а завтра, если будет хорошая погода, я тебя отпущу с Полей на улицу вечером – полюбуйся, коли так интересуешься.
– Мама, а вот говорят еще, что это не к добру…
– Это вздор, милый. Какое дело комете до нас и наших бед? Идет себе она своим путем, пройдет мимо и скроется. Кто верит, – пожалуй, тому и к худу, потому что ведь каждому по его вере случается.
Я не понял и хотел спросить, почему это, но не спросил, решив сам сначала подумать, так ли оно. Но комета наполняла мою душу ужасом, которого я еще никогда не знал. И я не бед, ею предрекаемых, боялся, а ее самой. Поля раздела меня, говорила мне что-то, но я слушал плохо, занятый своими мыслями, и даже не взглянул, какое у нее теперь лицо. Долго не мог заснуть, а когда заснул, то мне снилось, что я лежу в своей постели без движения, с закрытыми глазами, и все-таки вижу, что в окно детской смотрит большая комета, близкая, страшная и светлая… Я знаю, что это к худу, и силюсь открыть глаза, и все-таки не могу… Утром страх прошел, на душе стало спокойнее, но комета была со мною, и я ни о чем не думал, кроме нее.
В этот день диктант мой оказался из рук вон плохим. Учитель, когда по обыкновению после урока окружили его, чтобы видеть, какие он ставит кому отметки, в графе против моего имени вывел два и остановился на минуту. Я посмотрел на мою двойку с равнодушным презрением и не подумал заплакать. Это удивило и даже смутило учителя. Он взглянул на меня с ожиданием, но я молчал. Мне было решительно все равно. Тогда учитель заторопился и сделал вид, что по моему горю все-таки прощает меня.
– Ну три, три с минусом, – бормотал он, перечеркивая клетку. – Зато уж вперед – чтобы… Стараться надо.
Я пожал плечами и отошел от стола.
Вечером, перед самым закатом, мы опять шли с Полей по мосту. Мои вечерние ужасы надвигались. Небо становилось все чище, облака медленно вытягивались и уходили, и я знал, что мама вечером, когда станет темно, пошлет меня смотреть комету. Комета непременно будет. А я не хочу и не могу ее видеть. Сказать же маме, как я отношусь к комете, мне было невозможно – не знаю, отчего. Но лучше умереть. Я шел и натыкался на столбы и тумбы, не видя дороги. Вдруг Полин голос, – и странный, певучий, носовой какой-то, – вывел меня из задумчивости. Я поднял глаза. Поля говорила не со мной. Она вела меня за руку, но не смотрела в мою сторону и точно совсем забыла обо мне. Рядом с ней шел тот самый высокий человек в черном пальто с желтыми кантами, которого мы встретили и вчера на мосту. Он говорил что-то Поле, наклоняясь к ней, потому что ее голова была ему едва по плечо, а у Поли было опять такое же странное, светлое лицо, как вчера. И опять это лицо мне не понравилось, как не нравился тягучий голос, которого я совсем не узнавал. Я пристально рассматривал Полиного знакомца. У него был нос граночками, не совсем круглый, очень открытые, выпуклые глаза, голубоватые, и губы треугольником, большие и чрезвычайно розовые. Я помню, что никогда не видал таких розовых губ, – не красные нисколько, а розовые, как шиповник, или еще у баб такие платья праздничные бывают. Губы эти шли сильно вперед, а на верхней рос беловатый пух, светлее кожи. Такой же пух был кое-где и на щеках, которые неприятно круглились, точно налитые. Заметив, что я на него так пристально смотрю, он приподнял фуражку и произнес, слегка улыбаясь: