И сама заплакала.
И сапожник заплакал.
И братья и сестры заплакали.
Даже строгая и степенная кошка, казалось, растрогалась от радости и обронила слезу. В доме от радости было тесно.
- Он говорит! - всхлипывала Роха. - Шлейме! Говори, говори, родненький! Я буду за тебя всю жизнь молчать - только говори. Говори! Я буду целовать каждое твое слово.
Но кончилась Ханука, и Роха ни одного своего обещания не выполнила: о поцелуях вскоре забыла, ибо ее снова, беднягу, потянуло на кислое; двух червонцев на ремонт синагоги не пожертвовала, не потому, что была скупа, и не потому, что на Создателя затаила обиду, - Шлейме говорил, но говорил мало... А раз мало, значит, не был как все. А раз не был как все, значит, и на милость Господа не мог рассчитывать...
Царский жезл Шаи Рабинера
Когда моему отцу исполнилось тринадцать лет, его родители - мои бабушка и дедушка - стали прикидывать в уме, к какому делу пристроить сына...
Сапожник Довид настаивал на том, чтобы Шломо, как и он, тачал сапоги и подбивал подметки ("Надо в жизни делать то, на что есть спрос до гроба. Даже покойников хоронят в обуви"); Рыжая Роха не желала, чтобы ее Шлейме был сапожником и чтобы в доме еще сильней разило кожей и раскисшими в распутицу проселками, колесным дегтем и навозом. Она уверяла мужа, что если уж их любимчику не суждено стать кантором и петь в синагогах, то лучшего ремесла, чем мужской портной, на свете не сыскать: без обуви, мол, от весны до осени, чуть ли не целых полгода, вполне можно обойтись, а что до покойников, то на них шиш заработаешь - ведь евреев хоронят не в лаковых ботинках, а босиком. А одежда, даже саван, требуется каждому. Голым-де на улицу не выйдешь, нагишом в землю не ляжешь.
- В нашем роду портных еще не было, - сказал Довид.
- В нашем тоже, - подхватила Рыжая Роха. - Кого только не было - и могильщики, и каменщики, и брадобреи. А портных - ни одного. Был даже один банщик.
- Кем угодно - только не банщиком, - замахал руками Довид.
Как ни странно, но они быстро, без обычных споров, порой доходивших до взаимных оскорблений и криков, сошлись на том, что надо бы у самого отрока спросить, чем он хотел бы заниматься - шилом или иглой!
- Тебя, сынок, пора к какому-нибудь делу пристроить, хватит за бабочками гоняться и день-деньской в лапту играть, - сказал сапожник Довид. - В твои годы у меня уже деревянные гвоздочки изо рта торчали, и я, постукивая молоточком, счастье свое будил.
- Пора, наверно, пора, - без особого восторга согласился мой отец.
- Чем же ты хотел бы заняться? - пришла на помощь мужу Рыжая Роха.
- Ничем, - чистосердечно признался Шломо-Шлеймке-Шлейме.
- Ничем? Такого ремесла у евреев нет, - выпучил глаза сапожник Довид.
- Хотел бы... хотел бы рыбу ловить... - выдохнул мой отец.
- Рыбу ловить?! - ужаснулась Рыжая Роха. - Еврей-рыбак?.. Еврея-рыбака никогда в глаза не видела. А ты, Довид?
- Перекупщиков рыбы видел, но рыбаков...
- А мне нравится... Весь день под открытым небом... Сидишь в лодке и удишь, и солнце над твоей головой светит, и птицы в прибрежных кустах заливаются...
- Да-а-а, - протянул Довид. - Ничего себе мечты! Но рыбу, сынок, можно ловить не только удочкой или сетью. И шилом можно.
- И иглой, сынок, - вставила Рыжая Роха. - И без всякого вреда для любой твари.
- Ловить иглой и шилом? - удивился мой отец.
- Сошьешь кому-нибудь обновку или чью-то дырявую подошву залатаешь и, не замочив штанов, ту же рыбку для субботней трапезы выудишь.
- А чем плохо быть портным? Шая Рабинер как раз ученика ищет - он тебя с удовольствием возьмет, - гнула свое сапожничиха.
- Рабинер?.. Тот, что еще на скрипке играет?
- Тот самый, - воспрянула Рыжая Роха и покосилась на мужа: как бы старик неосторожным словом чего-нибудь не испортил. - Подумай, Шлеймке!.. А рыба... Я буду рыбачить... Обещаю тебе: каждую субботу и свежая уха, и котлетки из карасиков - пальчики оближешь.
Не знаю, варила ли она на самом деле моему отцу каждую субботу уху и делала ли из карасиков котлетки, но с заливистым пением птиц в кустах под открытым небом, с уловом на дне лодки-плоскодонки ему - даже в мечтах пришлось распрощаться.
В один прекрасный день сапожник Довид принарядился и, прихватив с собой четвертинку водки, отвел моего тринадцатилетнего отца к бирюку Шае Рабинеру, старому холостяку, почти полвека коротавшему с иголкой и самодельной скрипкой свою одинокую жизнь.
Шая жил напротив костела, в маленькой квартирке, где, кроме него и его скрипки, никто не обитал.
Скрипка без футляра висела на стене, как причудливая застывшая в тихой речной заводи лодочка, и, пока Довид и Шая, шумно чокаясь, договаривались о будущем моего отца, Шлеймке зачарованным взглядом, как веслом, слегка подталкивал ее на стене, и скрипка вдруг начинала двигаться и качаться на облупившейся штукатурке, словно на белых вспененных волнах. До слуха Шлеймке нет-нет да долетали обрывки разговора, но он не прислушивался к нему, весь поглощенный другими звуками, которые вплывали в его отроческое сердце.
Рабинер и сапожник Довид на него внимания не обращали - по глоточку, по капельке с какой-то редкой и сладостной медлительностью и счастливыми воздыханиями они выцеживали из стаканов водку, вернувшую их вдруг на полвека назад, когда они, в ту пору такие же мальчишки, как и Шлеймке, познакомились в синагоге на празднике дарования Торы и дождь из дармовых карамелек и леденцов струями лился на их кудрявые головы.
- Пусть завтра приходит, и мы с Божьей помощью начнем, - наконец промолвил Шая Рабинер.
- Он, Шая, завтра придет, - благодарно зачастил сапожник. - Прибежит.
- Но предупреждаю: я лентяев не люблю. И говорунов... Тех, кто шьет не иголкой, а языком. И неслухов....
- Наш Шлеймке до двух с половиной лет вообще не говорил и уж не лентяй, - успокоил портного Довид. - Еврею-лентяю на свете делать нечего. Сам Господь Бог велел евреям трудиться в поте лица.
- Не все, положим, потеют, не все, - глядя в упор на будущего ученика, промолвил Шая Рабинер. - Иные про пот и не слышали вовсе.
Он был приземистый, большеголовый, с печально-удивленными глазами, слегка косившими из-под взъерошенных бровей. Когда Шая говорил, то странно, насмешливо-заговорщически подмигивал собеседнику и покачивал продолговатым черепом, заросшим по бокам мелкой и тусклой растительностью. От былой кудрявости, как и от отрочества, у него уцелел только один боевой клок, делавший его похожим на репу.
- Пусть Господь Бог меня простит, но я могу сгоряча попотчевать ученика и оплеухой... - виновато сказал Шая.
- Это по-отечески, по-отечески, - утешал его Довид. - И я, бывало, вытяну кого-нибудь из моей оравы ремнем в гневе. Кто любит, тот и сечет из любви.
Первый год Рабинер не платил Шлеймке ни гроша, но и за обучение не брал.
- Ученик должен платить учителю не деньгами, а любовью, - объяснил он ему однажды. - Должен, но не всегда платит. А если и платит, то частенько не тем... Понимаешь?
Тринадцатилетний Шлеймке покачал головой.
- Есть на свете вещи, о которых в юности и не думаешь. Черная неблагодарность, например. Измена...
Шлеймке глядел на него с испуганным обожанием.
- А что такое, реб Шая, измена?
- Когда клянутся в любви, пока выгодно, а потом ради той же выгоды или из тщеславия от тебя отрекаются и забывают.
- Я вас не забуду, - сказал Шлеймке.
- Не зарекайся... Ты еще слишком мало прожил на свете...
Рабинер заморгал, распушил свою кучерявую, вышитую седым бисером бороду, взял ученика за руку, усадил за стол, заваленный заготовками, придвинул к себе подушечку с иголками и, выдернув одну, как колючку из овечьей шерсти, спросил:
- Это что, Шлеймке?
- Иголка, - ответил ученик.
- Ответ правильный, но скучный... Он годится для того, кто собирается стать не хорошим портным, а, скажем, кузнецом или ломовым извозчиком... Без воображения, голубчик, никто еще хорошим портным не стал.
- Без чего?
- Без воображения, - повторил Шая.
Шлеймке затравленно глянул на учителя. Чего, чего, а этого воображения - у него уж в точности нет. Кроме как у Рабинера, такой штуки, наверно, нет ни у кого и во всей Йонаве... Может, это что-то вроде скрипки, на которой Рабинер по вечерам играет от скуки?
- Разве, реб Шая, вы не иголку мне показали? - отважился спросить он усмехающегося наставника, убежденный, что тот либо потешается над ним, либо таким образом пытается от него отделаться.
- Иголку.
- Почему же тогда мой ответ правильный, но скучный?
- Почему? Сейчас, голубчик, объясню. То, что это не мясницкий нож и не топор, каждый дурак, прошу прощения, видит.
- А что, по-вашему, видит умный?
- А умный в каждой вещи должен видеть еще что-то такое, чего никто не видит.
- Зачем?
- Чтобы и жить было в радость, и работать. Например, я в иголке вижу скипетр... Ты хоть знаешь, что такое скипетр?
- Нет, - совсем было отчаялся Шлеймке.
- Жезл. Знак царской власти. С драгоценностями и резьбой.