Я же играю с ним в какую-то странную игру. Я снова играю в "русскую рулетку". Я убеждаю его, что у меня очень много денег. А у меня действительно есть с собой несколько тысяч, (я получил в тот день то ли премию с зарплатой, то ли гонорар). На улице восемьдесят девятый год, и Павлов с Гайдаром ещё не положили страну окончательно в дрейф инфляции. Я достаю кожаный бумажник. Я стараюсь эффектнее шелестеть крупными купюрами. Я сгибаю деньги в руках, чтобы пачка купюр казалась потолще. Я убеждаю собеседника, что у меня денег в сто раз больше, чем на самом деле. Наконец, он решается. Он направляется куда-то в темноту, к домам. Крайним слухом и периферическим зрением я ловлю, как он наказывает партнеру лучше следить за мной, чтобы я не убежал от своего счастья, пока он сходит за долларами. Он сходит за топором. Достоевщина какая-то, — проносится у меня в мозгу. Он действительно уходит. Улыбаясь на прощание, он говорит мне, что пошел за долларами, и принесет их очень быстро, принесет очень много, надо только немного подождать.
Животный ужас и полная беспомощность, наконец, окончательно овладевают мной, Я хочу убежать, я понимаю, что надо бежать, пока не поздно, но не знаю, куда бежать, в какую сторону, у кого просить помощи. К тому же молодой человек, оставшийся меня сторожить, уже не маскируясь, открыл, обнажил лезвие перочинного ножа. Оно ярко сверкает под лучами даже такого тусклого фонаря. А может быть, наконец, на черном небосклоне появилась луна. Но дождь не кончается, он льет и льет, словно уже оплакивая мою кончину. А у меня нет сил, навалилась усталость и пьяное сознание трепещет, бьется как мотылек о стекло или о выпуклость глазка двери случайного очевидца событий, о чем я недавно рассказывал Калькевичу, тут же утащившему яркую деталь в свеженаписанный рассказ.
И в это мгновение к остановке подлетает волшебным образом красный "Икарус". Дверь с шипением отваливается вбок, вываливается трап, словно показывая язык моим недоброжелателям. Я вспархиваю на подножку. Мой юный караульщик остается с разинутым ртом и открытым ножом. Никому из моих новых спутников до него нет дела. Ему же на подобный счет, видимо, не выдано инструкции.
В салоне автобуса кроме меня ещё один парень, явный товарищ шофера, типичный водила. Они довозят меня в мой спальный микрорайон за считанные минуты. Но тут мной вдруг овладевает патологическая жадность. Я готов заплатить оговоренную по дороге сумму, и сую загодя приготовленные бумажки, но парни тоже вошли во вкус и требуют втрое больше, они поняли, что я в "поддатии", что они меня выручили, подвезя, хотя и не представляют, конечно, от какой беды на самом деле спасли, но вот они уже готовы и сами со мной нешуточно расправиться.
Уже остановили автобус, пролетев мою родную остановку метров на пятьдесят. Уже пообещали вернуть меня назад. Уже хотят "пощупать" меня насчет денег, которых у меня больше нет, как, медленно трезвея, автоматически повторяю я.
И тут я вспомнил о "Крокодиле", раскрыл кейс и подарил каждому по журналу. Слава нашему неразвитому туземному сознанию, нам ещё стеклянные бусы милее и дороже золота. Этим парням не нужны журналы, ещё меньше их интересуют мои стихи, но талантливая карикатура меняет их агрессию на что-то качественно другое, на смех, может быть на сочувствие… И они отпускают этого идиота, каким в глубине душ они считают любого интеллигента, очкастого хлюпика, а особенно борзописца, восвояси отпускаю его, прощая недоплату.
И он, этот идиот, бредет домой пешком проскоченные пол-остановки и спустя несколько минут вваливается в теплую сухую квартиру, и преданная жена поит его чаем, кормит разогретым ужином и слушает непротрезвевший рассказ о злоключениях поэта, опоенного его коварными коллегами, о том, как по пути домой его добивались все раскрасавицы этого вавилонского муравейника-города и как вавилонская яма становится мусоропроводом, и наконец, её взору является великолепный журнал "Крокодил", спасший своего автора в трудную минуту и также оказывает на неё благотворное воздействие, благодаря всё той же талантливой карикатуре. Да здравствуют отныне и присно карикатуристы всех времен и народов!
Он — это я. Меня опять не убили. Меня опять сохранил Господь для новых злоключений и бед, чтобы спасать заблудшую душу и возвращать регулярно её на добродетельные круги её. Пьяному море по колено. Пьяного Бог бережет. Последнее выражение особенно часто любила повторять моя горячо поминаемая Василиса Матвеевна, рассуждая обо всех своих непутевых сыновьях и зятьях. К сожалению, внук не пошел другим путем и тоже мучит свою семью редкими, но меткими выходками. Ведь каждый, кто на свете жил, любимых убивал. Коварным поцелуем трус, а смелый — наповал.
Я — трус, я по-прежнему трус, я тоже убиваю время, не дай Бог, я сокращаю жизнь своим близким, и все-таки я — не убийца. Но я и не жертва невинная, агнца из меня не получается. Творец выхватывает меня из купины неопалимой, из купели огненной, из геенны предстоящей, не давая сократиться окончательно шагреневому куску. Ножи сверкают около, и нестерпимый блеск этот сливается с лунным сиянием и отблесками в лужах и водных резервуарах.
Меня опять не убили. Когда-то я написал стихи, перефразируя Михаила Булгакова, с такой концовкой: "Рукописи не горят, но зачем их жгут нещадно?" Рукописи не горят, но их нещадно жгут. Мы сами. Наши близкие. Наши соседи. Наши друзья. Наши враги. Все нещадно жгут и рукописи, и свои, и чужие жизни. Меня не убили, но я сам постоянно пытаюсь себя убить. Русская рулетка продолжается.
Кто следующий, господа?
Мне приснилось: волшебный травник я листал, и как листья его шелестели листы. Эти травы невиданны в наших местах, небывалой они красоты. Обнялась трава адамова голова с печальной плакун-травой, прикрыш, тирлич и разрыв-трава вздыбились над землей.
И священный ужас мне горло сковал, и волосы поднял мои; они качались, словно трава, холод густел в крови. Сон колыхался, как зыбкий туман. Сердце стучало сильней: замри. И на месте цветастых, как ситцы, полян мне открылись клады земли.
Но не взял я ни камня, ни злата не взял и во сне словно бы наяву я траву нечуй-ветер усердно искал, одну нечуй-ветер траву.
Мне говорил: "Смешной чудак! Травы не бывает такой. Чего же ты ищешь? Зачем же ты так? Брал бы, что под рукой!"
Пусть молва будет тысячу раз права, проверена тысячью лбов, все равно существует эта трава, свободная как любовь!
Где же, где же эта трава?
Где же моя любовь?
Знаешь, я никогда не писал тебе настоящих писем. Какие-то деловые записки, какие-то сообщения, после которых неудобно и извиняться. Смешно, но я не могу выразить своей любви, мгновенной и острой, когда вижу тебя всю — от одуванчика волос до маленьких блестящих ноготков на ногах, всю как порыв ветра, который приподнял твое платье и хочет отнести тебя на руках на край света, как это не могу сделать я.
Сожги мои письма. Оставь в памяти нашу первую встречу, наш первый поцелуй. Dixi. Я всё сказал.
Есть тайный знак любви и тайный знак привета, когда — глаза в глаза мы на людях одни, когда и говорить не надобно об этом, об этом говорят в твоих глазах огни. Друг друга в толкотне заметить невозможно, едва ли разглядеть друг друга в суете… И как же распознать: что истинно? что ложно? и те пришли слова на ум или не те?
Но есть один секрет: взглянуть в глаза друг другу и тайный взгляд души вмиг высветит во мгле всю подлинность любви и отведет разлуку, и нас вдвоем одних оставит на земле. О, глаз голубизна! Сорочьей оторочкой пушистый край зрачка отделан, как костюм. И где-то в глубине настойчиво и срочно, по-женски шаловлив, мерцает юный ум.
Кто взглядов смысл постиг, не говорит об этом, надолго поражен открытием своим. Есть тайный знак любви и тайный знак привета, есть любящих язык, неведомый другим!
Человеческой страсти разряд поражает мгновенностью оклика, и уже невозможен возврат к состоянию зыбкого облака междометий, словечек и фраз… И соленые губы кусая, в первый раз, в первый раз, в первый раз выбегает Наташа босая… В первый раз — о, любимая! — звук не стыдится прослыть поцелуем!
О, прозренье, возникшее вдруг: кто ускорит развязку земную?!
Позже облако станет дождем громоносным, смертельным, горючим, ослепит на мгновенье огнем и в сердцах окрестят его тучей…
расплакаться в своем бессилии смахнув ладонью со щеки слезу и в слабости красивая сказать что это пустяки что все пройдет и образуется что скоро будет новый год что муж конечно образумится заметит холодок поймет давно лица его не видела все у стола и за столом читает пишет ли обидно не человек а метроном размеренны его движения холодные его глаза и не любовь а уважение сулят пустые небеса когда он книгами насытится разбить бы хмурые очки