— Пожалуйте! — проговорил он, наливая рюмки.
Я отказался.
— Еще по одной-с!
— Нет, благодарю, не могу.
— Ну, ты, отец! — проговорил Семен Иваныч, обращаясь к дьякону.
Дьякон вдруг захохотал и подошел к столу. Развеселился, значит.
— Ну, уж доложу вам, ваше высокоблагородие, — заговорил Семен Иваныч, обращаясь ко мне и показывая на дьякона рюмкой: — редкостный дьякон у вас, краса церкви, истинный бог, краса церкви. Хоть завидовать и грешно, а я завидую.
Дьякон захохотал еще громче и выпил рюмку.
— По мне, — продолжал Чесалкин: — в службе нет того приятней, как чтобы дьякон был басистый, да чтобы звон хороший был… певчие тоже… Вот уж насчет этого помянешь покойника князя! Любил он это, царство ему небесное! — И Семен Иваныч выпил. — Да ты, отче, — обратился он вдруг к дьякону: — застал что ли его, али нет?
— Еще бы! Служил сколько раз при нем, — проговорил дьякон, окончательно забывший уже про неудачу: — раз он мне даже как-то бычка подарил. Вот, говорит, у тебя голос как у быка, — так и дарю тебе бычка.
И оба захохотали.
— Чудак покойник был, царство ему небесное! — проговорил Семен Иваныч, перекрестившись и подойдя ко мне: — раз какую, доложу вам, штуку отмочил.
Дьякон даже вперед захохотал, как будто заранее знал, какую отмочил он штуку.
— Был он, доложу вам, охотник большой, и борзые собаки были у него редкостные.
— Это вы про охотничий праздник рассказать хотите? — перебил его дьякон.
— Да, да.
Дьякон опять захохотал.
— Ну вот, хорошо-с. Пришло первое сентября, а у охотников день этот на манер праздника считается, потому что с этого самого числа начинают с собаками охотиться. Зазвал к себе покойник соседей. Ну, конечно, все съехались; только, видят, у крыльца целый табун мальчишек крестьянских. «Это — что такое?» — спрашивают гости. «А это, — говорит князь, — борзые собаки будут…» Подали закуску, выпили на порядках и начали собираться в поле, и даже не заметили, что князя нет. Садятся на лошадей, а вместо борзых Ильюшка — охотник был у князя, каждому на сворку по два мальчика дал. «Что такое?» — думают гости. Однако выехали на зеленя и стали ровняться. Ильюшка едет сбоку. Вдруг остановил лошадь и поднял арапник. «Ат ту его! кричит. Ааа-ту его!» Подозрил, значит, зверя и махает господам шапкой, чтобы заезжали, значит, кругом. Господа окружили… Смотрят, белеется что-то в озимях и таится. Ильюшка подъехал к этому месту… «Ату его!» да как хлопнет арапником — князь и выскочил! А это он, наместо зайца, залег в одном нижнем белье, с позволения сказать! Как пошел, как пошел по полю наш князь, мальчишки за ним, он от них, бежит, бежит, да вдруг кверху махнет и опять пустится. Мальчишки начнут настигать, совсем уж схватить норовят, вдруг князь бац на землю, мальчишки через него кубарем, а он опять назад лупит! Илья на лошади скачет, «ату, ату, ату его!» — кричит! Уж мотал, мотал князь этих мальчишек; наконец сгрудили они его, повалили и давай тянуть кто за руку, кто за ногу, а Илья соскочил с лошади, выхватил из-за пояса бутылку рому и прямо горлышком князю в рот, приколол, значит! А господа-то стоят и помирают со смеху. Истинный бог, правду говорю!
Дьякон хохотал уже давно, поджав живот руками, и почти к коленам пригнул свое лицо.
— Вот какой был чудак покойник. А уж собак любил до страсти; в особенности один кобель у него был, Полканом звали…
— Дымчатый! — подхватил дьякон.
— Раз этого кобеля волк было утопил.
— Как так? — спросил я.
— Да так. Волка в реку загнал, вцепился ему в горло, и пошла потеха. То Полкан окунет волка, то волк Полкана, то Полкан верхом на волке, то волк на Полкане… Брызги летят в разные стороны. А покойник стоит на берегу, схватив себя этаким манером за волосы, топает ногами и кричит: «Десяти тысяч не возьму с тебя, подлеца, коли утопишь Полкана!» Однако вытащил Полкан волка на берег, пригнул к земле, и князь зарезал его,
Вошла какая-то худая, бледная женщина, накрытая платком, отперла шкафчик, погремела ложечками и, закашлявшись, опять ушла куда-то.
— Третья супруга моя! — проговорил Чесалкин, кивнув головой на дверь, в которую ушла женщина,
— Она очень худа, — проговорил я.
— А какая дама была! — вздохнул Чесалкин: — белая, румяная, кровь с молоком… Груди были — вот! — и Чесалкин показал, какие были у его третьей супруги груди. — А теперь куда все девалось! А уж как пела прекрасно, голос какой был, тоненький да звонкий. Я, знаете, любитель пения, истинный бог, любитель, а теперь вот лишился этого удовольствия… Изволили слышать, как кашляет? И кровью харкает.
И он развел врозь руками, потом перекрестился, вздохнул и, указав на образа, проговорил:
— Покорюсь! Буди его святая воля, покорюсь! истинный бог, покорюсь! потому, значит, ничего не поделаешь!
Вошла Матреша и подала чай.
— Перед чаем-то? — проговорил Чесалкин, наливая водки.
Я отказался.
— Ну-ка, отче, протащим!
— За упокой, нешто, князя?
— Царство небесное! — проговорил Чесалкин, перекрестился и выпил. — Доброй души был человек, — начал он, взяв стакан чая: — никому, кажется, зла не сделал, окромя того, как всем благодетельствовал! Огнем ли господь кого накажет, лошадь ли у кого околеет, семян ли нет у кого, — сейчас всего даст. «На, говорит, бери, собачий сын, поправляйся! Поправишься — отдай, смотри, а не отдашь, так подавись»… Истинный бог, правду говорю! Зато уж и тужили все, когда он помер… Народищу этого привалило на похороны! Со всего, кажется, округа собрались… Да ведь ты, кажется, был, отец, на похоронах-то?
— Еще бы! и первенствовал и псалтырь над ним читал! — проговорил дьякон, с достоинством растопырив усы.
— Никак церквах в пяти сорокоуст был заказан.
— В шести! — перебил дьякон.
— И все больше мужики! Не поверите ли, целыми обществами заказывали! Уж нечего, надо правду сказать, добрый был человек, даром что чудак. Чего! — вдруг вскрикнул Чесалкин: — меня было раз арапником выпорол, истинный бог, так; уж кое-как отделался!
— За что же? — спросил я.
Но Семен Иваныч только рукой махнул: долго, дескать, рассказывать, а что было, то прошло!
В это время пробило двенадцать часов, глаза у меня закрывались. Я попросил позволения лечь и дать мне подушку. Но дело вышло не так. Семен Иваныч бросился за перегородку, крикнул Матрешу, еще какого-то парня в муке, кинулся в сени, и суматоха пошла на весь дом! Семен Иваныч воротился, отодвинул стол, на котором стояла водка, причем по дороге выпил с дьяконом по рюмочке (чтобы не расплескались, значит); парень в муке приставил к дивану несколько стульев; снова вошла супруга Семена Иваныча, позвенела ключами, пощелкала замками и ушла, а Матреша тащила между тем такой величины пуховик, что насилу с ним в дверь пролезла; взвалила пуховик на диван, а Чесалкин, успевший уже сбегать за перегородку, накрыл пуховик чистой простыней, приказал Матреше живой рукой тащить подушки и одеяло, и вот как будто по волшебству в каких-нибудь пять минут передо мною как из земли выросла постель, пуховик которой возвышался до самых портретов Агафьи Семеновны, с надписями: «посягаю» и «посягнула».
— Чайку еще не прикажете ли? — приставал Чесалкин.
— Нет, благодарю.
— Ну, водочки на сон грядущий! Уж извините, больше просить нечем.
— Нет, и водки не хочу.
— Ну, а мы как, отче? — спросил Семен Иваныч и подмигнул.
— Ничего.
— Значит, можно.
— Даже должно.
— Так давай чокнемся.
Чокнулись и выпили.
— Мы теперь, дьякон, с тобой пойдем спать на мою половину. Там и тепло и не дует.
— Это ничего. Теперь недурно лечь на ложе беспечности и на подушку упования!
— Только ты, никак, без сорочки?
— Как есть в чем мать родила!
— Ну, я тебе дам свою, пойдем… Графинчик-то захвати, может пригодится. Мы еще с тобой чашу споем.
— И это можно, — проговорил дьякон, забирая графин и рюмки.
Семен Иваныч потушил лампу и, пожелав мне покойной ночи, ушел с дьяконом. Вошла Матреша, что-то сунула под диван и скрылась. Немного погодя я лежал уже, как говорит дьякон, на ложе беспечности и на подушках упования и, откровенно сказать, ничуть не досадовал, что это ложе состояло из мягкого пуховика и таковых же подушек. Я потушил свечу, и все затихло. Только снаружи доносился шум падающей на колеса воды да хлопанье мельничных сит. Изредка вскрикивали гуси.
Несмотря на усталость, я проснулся довольно рано, потому что насколько купеческие дома щеголяют пуховиками, настолько же диваны их изобилуют клопами. Разыскав свое платье, которое, как оказалось, уже просохло, я оделся и вышел на воздух. Утро было восхитительное; туман расстилался над Ильменем, то поднимаясь и выказывая зеркало воды с разбросанными здесь и там камышами, то опускаясь пеленой и закрывая все от любопытного взгляда. Мельница и вообще все мельничное строение, в том числе и брусяной новенький флигель, отлично покрытый соломой, с резным крылечком и зелёными ставнями, смотрели весело и уютно, прижимаясь друг к другу, чтобы теплее было в это свежее осеннее утро. Громадные старые ветлы возвышались здесь и там, далеко раскидывая в воздухе свои чудовищные ветви. Лист на них уже желтел и, падая на землю, покрывал ее желтым ковром. Мужики, покрытые мукой, суетились вокруг мельницы, то взбегая по лестнице на вышку, то спускаясь вниз и исчезая в растворенной мельничной двери. Колеса шумели, сита дружно и торопливо стучали, как будто стараясь заглушить поспешный стук ковша. Возле хлебных амбаров, покрытых железом, стояло несколько возов с пшеницей; приказчик насыпал пшеницу в меру, ставил на косяки мелом кресты и палочки и выкрикивал: пятая, шестая, седьмая! — а мужики таскали пшеницу в амбар.