Родителей пугает фраза циркуляра:
— Две-три недели и т. п., по усмотрению педагогических советов.
А вдруг, как они «усмотрят» ставить отметки раз в месяц!
Прошёл месяц, — хвать, а у него кол. Когда тут «поправляться»? Да ещё вдруг в последний месяц перед «четвертью»?
В последние дни перед четвертью даже самые беспечные родители тревожно осведомляются у детей:
— Вызывали? Сколько поставили? Приготовь на завтра! Вызовись!
Тут уж арифметические расчёты идут с особою силою.
Выходит оно как будто бы и очень хорошо.
Отметки не за отдельный, часто случайно плохой ответ, а за две, за три недели, — за срок, в который всё же можно судить об успехах и прилежании мальчика.
Да, но кто поручится, что учитель, привыкший к отметкам, не умеющий и ценить иначе, как по отметкам, не заведёт себе этакой меленькой карманной книжечки, с клеточками, и не начнёт в неё ставить отметочек.
А потом через две недели просто-напросто сложит и разделит: 3+2+3+1+3=12; 12 на 5=22 / 5. Значит — 2.
И родитель говорит:
— Нет, уж пусть лучше игра идёт в открытую. Удобнее за игрою следить и в игре участвовать!
Родитель предпочитает явную канцелярию, потому что боится тайной канцелярии.
Правда, циркуляр обещает «сверх того»:
— Оповещать родителей в случае слабых успехов их детей по тем или другим предметам.
Но тридцатью годами без года родители научены, пуще огня боятся таких «оповещений».
Когда «оповещают»?
Накануне выгона.
Родители привыкли, — вызывают сказать:
— Ваш сын слаб.
Значит, в следующий раз вызовут, чтоб оповестить:
— Возьмите вашего сына!
— Переведите вашего сына от нас в другую гимназию.
— Ваш сын остаётся на второй год.
Вообще что-нибудь «утешительное» в этом роде.
Родитель рассуждает:.
— Учитель поставит у себя в маленькой карманной книжечке моему Пете маленький колик или двойку. Что ж, он сейчас и пошлёт за мной: «ваш сын слаб»? Да если каждый учитель начнёт из-за каждой единицы и из-за каждой двойки родителей вызывать, так ему 24 часов в сутки на разговоры не хватит, да и ни в одной гимназии для приёма родителей места не найдётся! «Оповестят» тогда, когда совсем уж плохо, как раньше делали. И будет он, колик-то, в книжечке стоять, пятёркою или двумя четвёрками не прикрытый, и ждать второго и третьего колика. Тогда уж и вызовут, — да поздно, ничем не поможешь! Нет, уж лучше своевременно об опасности узнавать!
В основе всех этих рассуждений лежит одно. Отвечая на заданный вопрос, родители предполагают:
— Учителя будут относиться к делу по-прежнему, по-канцелярски.
И это приведёт, наверное, авторов добрых и светлых начинаний в отчаяние:
— Сами родители смотрят на школу, как на канцелярию.
Вернее, нё верят, что вы будете смотреть на неё иначе.
За родителями горький опыт тридцати лет без одного года!
Только через тридцать лет без одного года захотели выслушать голос родителей в школьных вопросах. Какой запоздавший циркуляр!
Но он и преждевременный циркуляр. Сначала школе надо было сделать несколько шагов навстречу. Изменить сначала канцелярское отношение к учащимся. Показать, что школа перестала быть канцеляриёй.
И если бы тогда спросили родителей:
— Какой порядок вы предпочитаете теперь, при отсутствии в школе канцелярского духа?
Ответы родителей были бы иными, чем они будут теперь.
А теперь? Как родители, если б они даже и знали, чем должна быть школа, могут ответить на предложенный вопрос?
— Мы-то хотели бы так и так. Да вы-то будете продолжать втайне военные действия.
И тридцатилетняя война никак не может закончиться желанным перемирием.
Ведь войско врага осталось всё то же, и способы военных действий не могут быть иными.
Если бы опросить всю образованную Россию по вопросу, самому важному, самому коренному: «Какой системы образования желаете вы для ваших детей?» — на миллион голосов не нашлось бы одного за классицизм.
И всякому понятно, что эта система, ненавистная русскому обществу, существует, потому что, куда же деть эту армию несчастных «латинистов» и «греков»?
Эту армию несчастных, ничего более не знающих и ни к чему более не пригодных.
Эту армию, отдавшую всю жизнь свою на служение «по мере разумения циркуляров». Эту армию, сушившую, забивавшую детские головы Ходобаями и Кюнерами. Эту армию, давшую России ряд малограмотных, малоразвитых поколений.
Куда они пригодны?
Ведь не вышвырнуть же их на улицу, не сказать же:
— Умирайте с голоду!
И как же они иначе будут относиться к делу, когда они иного отношения и не знают?
Разве они умеют образовывать, воспитывать? Они умеют, они знают одно:
— Ставит отметки.
Это отметчики.
Разве у них есть какое-нибудь другое мерило, другой педагогический приём, кроме «отметки»? Разве учить не значит для них «ставить отметки»?
Ну, скажите им:
— Отметок в журнале за отдельные уроки ставить не надо.
Они разорятся из скудного жалованья по гривенничку, купят по маленькой книжечке с клеточками и начнут ставить отметки тайно, «для себя».
А потом складывать и делить:
3+2+3+1+3=12; 12 на 5=2 2/5. Значит — 2.
И родители, зная, что такое эти педагоги, зная, как только они и могут относиться к делу, предпочитают, чтобы следствие об «Иванове Павле, обвиняемом в непрестанном уклонении от исполнения своих обязанностей», велось гласно, а не тайно и, — кто знает — быть может, пристрастно.
Артемий Филатович Эразмов, высокий сгорбленный человек, лет пятидесяти пяти — по внешнему виду, сорока пяти — на самом деле.
Рыжеватые, с сильной проседью волосы.
Одно из тех жёстких, сухих озлобленных лиц, по которому вы сразу узнаете или старого департаментского чиновника или педагога.
Не даром же опытные защитники стараются по возможности вычёркивать педагогов из списка присяжных заседателей.
Сиденье в классе, сиденье вечером за ученическими тетрадками, сиденье в педагогическом совете, беготня по урокам, бесконечное повторенье одного и того же из года в год, изо дня в день, тоскливое, однообразное, — всё это выедало душу, вытравляло из неё всё живое.
Выцветала душа, — выцветало лицо.
Глаза утратили всякий блеск, стали какими-то оловянными, лицо приняло угрюмо-озлобленное, тоскливое выражение, волосы рано поседели.
Он тянул свою лямку, — лямку человека, который должен работать, как загнанная почтовая кляча, за 100 рублей в месяц.
Для людей этой породы природа создаёт каких-то особенных жён.
Женщины, которые «пышно расцветают», чтобы увлечь какого-нибудь молодого учителя и затем вянут, блекнут и в два года превращаются в каких-то мегер.
Глаза вваливаются, волосы редеют, щёки спадают, губы и дёсны бледнеют, и они начинают страдать малокровием, худосочием и «нервами».
Зубы желтеют и покрываются зеленоватым налётом.
И в довершение несчастья, — и в это-то именно время этим бедным дамам и начинает казаться, что они неотразимо хороши.
Что стоит только сделать платье «к лицу»…
А так как на 100 рублей жалованья платьев особенно не нашьёшься, то и начинаются дома сцены, ссоры, свары, истерики.
Кроме совсем особенных жён, имеющих способность удивительно быстро дурнеть и считать себя красавицами, природа создаёт для этих людей ещё и совсем особую породу кухарок.
Настоящих ведьм, которым какое-то удовольствие доставляет бить хозяйскую посуду, причинять всяческий ущерб и без того еле-еле держащемуся хозяйству, говорить дерзости господам, отравлять им кровь, которой у тех и без того мало, которая и без того вся перепорчена.
Скверный обед, тесная, неудобная квартира, грошовые кредиторы, с ножом у горла требующие уплаты, истерики жены, лишения, необходимость отказывать себе во всём, кончая четвёркой мало-мальски порядочного табаку.
Когда Артемию Филатовичу предлагали порядочную папироску, — даже она приводила его в раздражение.
Чёрт возьми! Ведь курят же люди хоть табак порядочный. А тут и в этом себе отказывай!
Со стороны можно подумать, что в жизни Артемия Филатовича нет ничего, кроме однообразного, как стук маятника, добросовестного исполнения своих обязанностей и скудного питания своего тела.
Присмотревшись поближе, вы увидели бы, что всё его существо отравлено желчью.
Вся жизнь наполнена бессильной злобой, скрытой ненавистью.
Ненавистью ко всему. К жене, этой отвратительной костлявой женщине, с редкими волосами, которая корчится в истерическом припадке на продранном диване и визжит:
— Вы загубили мою жизнь… мою молодость… вы, нищий, нищий, нищий…
К кухарке, которая с особым, как ему кажется, злорадством говорит, подавая ему сапоги:
— А левый сапог-то опять каши просит!