Егор Петрович Зверев был человек русский, но полунемец или, лучше сказать, полуголландец. Он не получил большого образования, но долгое пребывание в Голландии сильно на него подействовало. Он сделался воплощенною аккуратностью: каждый день вставал в определенное время, надевал белый миткалевый халат, заплетал свою косичку, выкуривал трубку голландского канастера и принимался за дело, которое непременно оканчивал в определенный час, и каждый день проговаривал свою заветную фразу: «уже двенадцать часов за полдень – не пора ли обедать, Федосья Кузьминишна?» Он не постигал ничего, что делается в России, но делал и говорил то, а не другое только по той причине, что так следует. Дом его был бы как заведенная машина, если б не мешала ему немного жена его, Федосья Кузьминишна; она хотя также жила в Голландии и часто с какою-то гордостью рассказывала о том своим соседкам, но на нее голландский дух мало подействовал; она никак не могла понять, зачем каждый день надевать чистое белье; зачем в 8 часов, а не прежде и не после поливать цветные луковицы; почему каждую субботу надобно было мыть все полы, окошки и стены и натирать мебель воском, когда не ожидали гостей. От этого между супругами бывали стычки; увидя кресло не на прежнем месте, стол ненатертый, Егор Петрович говаривал жене шепотом, чтоб не слыхали домашние: «Не вашего ума это дело, Федосья Кузьминишна». А она отвечала также шепотом: «Что делать, глупешенька, мой батюшка, так век изжила, так и в могилку пойду». Никогда эти ссоры не выходили наружу; только домашние знали, что когда старики начинали говорить друг другу: вы, то значило, что между ними черная кошка пробежала.
Марья Егоровна была срединою между отцом и матерью; полна, свежа, румяна, но немного смугловата; ей бы и поспать, и на лежанке понежиться, и поболтать под вечерок с просвирнею о том, что делается в околотке, но настанет утро, и Марья Егоровна затянется в корсет, наденет фижмы и сделается совсем голландкою; не разговорится, не пошевелится и только крахмаленные манжеты оправляет. Сын Зверева был всегда в походах.
Затем к семье причислялись Евдоким, старый слуга Зверева, и несколько сенных девушек, из которых главная была Анисья-ключница, которой отличительным свойством была ужасная скупость, не за себя, но за господ; отпуская масло и другие домашние снадобья, она всегда отмеривала немножко меньше положенного и преравнодушно выслушивала за такое соблюдение господского добра жестокие упреки других челядинцев.
Вот в какую семью попала наша Эльса. Сначала, запутанная новостью предметов, видом чужих людей, она слепо повиновалась, но возвращаясь в отведенную ей комнату, она с восхищением сбрасывала свой дневной наряд, начинала потихоньку плакать, петь свои финские песни, а потом и приплясывать.
Якко через день навещал Эльсу; чаще нельзя ему было ходить; он занят был важным делом, переводил какую-то книгу по цифирной науке; работы было много, а времени мало – торопили нашего переводчика.
– Якко, Якко, – говорила ему Эльса, – здесь беда, здесь в баню нельзя ходить…
– Отчего же, Эльса?
– Как отчего? Я хотела потихоньку истопить, чтоб не околдовали, но эти вейнелейсы большие тиетаи, тотчас узнали и помешали; все со мной в баню хотят идти и все смеются надо мною; они заколдуют меня – это верно… – И Эльса заплакала.
Якко напрасно старался вразумить ее.
– Нет, – говорила она, – что ни говори, а здесь страшная земля, и страшные люди твои вейнелейсы. Онамедни повели меня по улицам, смотрю – они собрались и землю наказывают…
– Как? Землю наказывают?..
– Да! Ты скажешь, что и это неправда, я сама видела, как они обтесали дерево колом и огромным молотом на веревках вбивали его в землю, так что земля стонала, а они-то кричат, кричат… до сих пор у меня в ушах отдается этот страшный крик.
– Глупенькая! Да они вбивали сваи, чтобы строить дома!..
– Да зачем же, у нас на Вуоксе дома и без того строят?
– Да на Вуоксе камень, а здесь земля не держит…
– И земля здесь не держит! Все здесь не так, как надобно! Страшно, страшно, Якко! Послушай – а это что значит? Когда мы ехали сюда, я на дороге видела, вейнелейсы подложили огонь под большой утес, утес грохнул и разлетелся на мелкие части – что они, Сампо, что ли, искали?
– Нет, они хотели разрыхлить землю…
– Как? Им кажется земля то слишком мягка, то слишком крепка – вот видишь, что ты сам противоречишь себе, Якко; уж я вижу, что тут что-то нечисто. Страшно, страшно здесь, Якко. И грустно мне, грустно! Как вспомню наши горы, наши дороги – так и зальюсь слезами; там я была вольна, как рыба в воде, – день-деньской на свежем воздухе, над головою небо, кругом туман, в недалеке родимые песни и на душе чудный говор; а здесь ни неба, ни тумана, ни песен, ровно нет ничего, а сердце молчит от испуга: поверишь ли, Якко, я здесь еще ни раза не слыхала родимой песни; только и видишь в окошко, что ходят усатые вейнелейсы да землю роют, Сампо ищут. Послушайся меня, милый Якко, убежим, убежим отсюда скорее, пока вейнелейсы и нас в землю не вколотили или на воздух не взорвали…
– Куда же бежать нам, Эльса?
– Куда? Домой, домой, на Вуоксу, на Вуоксу – не век же здесь жить! Там мы женимся, Якко, и забудем про вейнелейсов…
Подошедшая Федосья Кузьминишна прервала разговор.
– Скажи ей, батюшка Иван Иваныч, ведь она ни по нашему, ни по-немецкому не понимает, – что она все хныкает; уж, правду сказать, Бог с ней, такая чудная; хлебного мякиша не ест да корки собирает; за обедом в рот ничего не возьмет, а только день-деньской свои корки гложет…
– Э! Федосья Кузьминишна, – сказал Егор Петрович, – это уж народ такой, я знаю его; – ничего! Молода, попривыкнет… так следует.
– Это ваша воля, – отвечала Федосья Кузьминишна с видимым неудовольствием, – а ведь вы сами же в доме порядка требуете и выговариваете, когда на полу крошки или что другое.
Марья Егоровна молчала, но проницательный Якко скоро заметил, что она исподтишка ревновала его к Эльсе.
У Ивана Ивановича на уме было и один и два. Нравилась ему Марья Егоровна, девушка красивая, смиренная, по-тогдашнему довольно образованная; семейство у ней доброе; Марья Егоровна не осрамила бы его и в царской ассамблее; но как сравнить ее с Эльсою, то своенравною, то задумчивою, то веселою Эльсою. Когда, сидя под окном пригорюнившись, она раскидывала свои белокурые локоны, глаза ее беспрепятственно перебегали от предмета к предмету, и она напевала любимую свою песню о том, как жаловалась береза на свое одиночество, Якко забывал и свои житейские выгоды, и надежды; родное чувство отзывалось в груди его, и он, подобно Эльсе, готов был все бросить и укрыться с нею в бедную избушку на финляндских порогах.
Проходило несколько часов, Якко вспоминал о своей новой жизни, о своем участии в трудах Великого, и тогда пелена спадала с глаз его: он видел в себе будущего начальника адмиралтейской типографии, воеводу, близкого к государю человека; тогда, по неизбежному сцеплению мыслей, он пугался своей женитьбы на полудикой чухонке, и Марья Егоровна представлялась ему во всем великолепии, в богатом робронте, при дворе, окруженная иностранными гостями, которые не могут надивиться ее ловкому и учтивому обращению.
В таких мыслях Якко, не зная, на что решиться, уходил домой и принимался за свою книгу о цифирной науке.
Егор Петрович с отцовскою добротою занимался бедной Эльсою; не знала она грамоте – он приговорил приходского дьячка учить ее по-русски; но неискусство ли учителя, неспособность ли ученицы, – наука не давалась; Эльса училась, терзалась и плакала как ребенок. Приставлен был к ней и танцмейстер; хотя долго бился добрый немец Штолцерман, но эту науку она поняла скорее – Эльса уже очень порядочно танцевала менуэт, кланялась и приседала; Егор Петрович не мог ею довольно налюбоваться; но после урока Эльса по-прежнему убегала в свою комнату, пригорюнивалась и опять начинала петь о своей березе.
Скоро представился Эльсе случай показать свои танцевальные способности во всем блеске.
Егор Петрович объявил, что следует всем явиться на ассамблею, которая была объявлена в их соседстве. Федосья Кузьминишна. было и воспротивилась, но Егор Петрович ей заметил: "Не прекословьте. Федосья Кузьминишна, так следует: на ассамблеях бывают и шкипера голландские с женами, и знатные люди, и сам государь, а вы только приоденьтесь хорошенько и приоденьте девиц – так следует, говорю вам".
– Как? – возразила Федосья Кузьминишна, всплеснув руками, – и чухонку с собою везти?
– Непременно, Федосья Кузьминишна, и чухонку; пусть ее людей увидит, себя покажет, надобно же ей свет узнать… Так следует, говорю я вам, Федосья Кузьминишна.
На такую речь у Федосьи Кузьминишны не было возражений, она покачала головой и отправилась приготовлять наряды.
Наступил день ассамблеи. Егор Петрович, в голубом глазетовом кафтане, с стразовыми пуговицами, в полосатых чулках с красными стрелками и с корабликом под мышкою; Федосья Кузьминишна в желтом робронте, Марья Егоровна в розовом, – Эльса, которую звали Лизаветой Ивановной, – в ярко-красном, что ей очень нравилось.