лиры.
*
Прадедушка мстил заговорщикам с предателями лютой казнью, но их потомство приближал к себе великодушно. Сыны, кафизмы певшие с отцом на кол насаженным, пред королём, как Моисеевым столпом огня, благоговели и на войне без колебаний погибали за него. Но внуки заговорщиков, в ком, как и полагается придворным, жадность пересиливала страх, опять смыкать свою медово-липкую удавку вкруг деда стали. Отцов отец лить крови однокашников былых не то чтоб не решался, но по совету нунция (что к нам заехал из-за слуха, будто есть у нас нарвала рог, потребный Папе по делам афродизьячным) при внесеньи – по их всеподданнейшей просьбе – изменений в Устав придворной службы, непрошенной прерогативой вдруг осчастливил их: невесту – лишь благородного, знатнейшего рода – под венец сам государь им будет подводить, и жаловать семья должна её приданным щедрым, чтоб не зазорно было венценосцу посажённым быть отцом. Забыв на радостях, что мужа в муках исторгает женщин лоно, сестёр своих вмиг Брутусы прыщавые юдоли мнишек обрекли или супружества с седеющей косою, а себя – на бесконечный пир, перемежаемый охотой и набегами на мызы рыбачек шведских. А их неразделённые владенья после смерти старых удальцов отписывались (по тому же всё Уставу) в казну для разделенья меж Советом королевским и монархом. – А как же батя с той удавкой разобрался? – спросил у дяди я, всё это рассказавшего мне как-то. – Он подбирать и расставлять людей доверил мне, и с помощью небес и батюшки твоих подружки и дружка (замечу в скобках – хоть и бестолкового, но преданного нам) я вот уж скоро двадцать лет отцеживаю и выслеживаю козлищ. – А будущих баранов попастись пускаешь в дворик замка? – Травы у нас немало, и траву едящий всегда поблизости быть должен от того, кто ест того, кто ест траву.
*
Мне раз поведал гистрион в подпитии – в ответ на просьбу дать уроков пару для игры на самом лёгком инструменте – на цевнице: О нет, высочество, вы пустоту за простоту приемлете. По сил затратам будет проще пивную бочку Ка́шпара тростинкой сей наполнить, чем выдуть сарабанду простенькую из неё, а уж тем паче огнежгущу жигу. Темнеет у флейтиста от усилия в глазах, и сердце рвёт канаты на висках, и судорога сводит пальцы – а слышится лишь нежная, непритязательная темка в три-четыре ноты. Уж если вы позволите совет – давайте лучше вдаримте в кимвал гремящий, вот это королевский инструмент!
*
Но больше даже диалогов мёртвых нравилось, когда уставши (от занятий – говорил он мне, от тупости моей – как мне казалось, от ловли слов, как ясно мне теперь) прецептор вёл меня гулять. В дубовую всегда ходил один он рощу (что очень обижало), а со мной любил чрез заднюю тугую замка дверь (им именуемую sphincter), сквозь огороды, ямы нечистот выныривать на площадь нашего посада, говоря, что с диогеновых времён людское торжище – важнейшая схола и катэдра для философа. Там подобрал однажды он верёвочку и завязавши три узла, сказал, мне протянув: потребность вот, а вот желанье и возможность. Все три развяжешь – и обрящешь счастье. – Их развязавший – обретает смерть, сказал идущий мимо дядя. – Сначала счастье, – кончил суфий мой бесстрастный.
*
Капризны вы, мой друг. – О да, ты привередлив, братец, стал в еде, да и вообще… – И не вращай глазами, батя. Дядя прав, а мама, так вообще всегда… – И никогда, о да. Стой, Магда! – Что тебе? – А ну-ка расскажи, какой обед на завтра замышляешь. – Да ну тебя, всё как всегда. – И всё же. – Жёнушка твоя ест только на пару сварганенное, значит с вечера мы квасим, парим и томим, и Боже упаси сольцы английской по забывчивости бросить или маслица шкваркливого плеснуть. Мы ей пурпурное преображаем в серое, сочащееся в вялое, пахучее в безвкусное, почти ещё природное в почти уже людское. – Ну хватит, мы ж не норвежский рыбий жир хлебаем. Тут рвотное не надобно. Ну что ж готовишь ты на завтра брату? – Завтра? Ты сегодня сбрендил что ли? Брат твой лишь только свежее приемлет в лоно нежное. Мой муж ещё не вышел на охоту за капусткой заячьей ему назавтра. Да и капустка та ещё не окончательно решила: лезть ли ей наверх иль при корнях немного прикорнуть. Ладья за гадами морскими, в которых он у лягушатников влюбился, ещё не вышла в море, и рыбаки (их в экипаже семеро) надеются на перемену к ночи в небе, что им позволит завтра утром жену, а не волну трепать. – Ну и для шваба нашего чего-нибудь уловят? – Ты типа шутишь? Всем известно, не способен он не то что запаха и вкуса – упоминанья рыбьего перенести. И значит, коль он здесь (спасибо небесам! И рады все, что мальчик наш вернулся подкормиться!), мой сын вторые сутки по горам гоняет пару самоедских, варварами не доеденных, пугливых олене́й. Уж я попотчую молочного внучка! – Ну хватит, всем известно, что кормилица за вас котлом своим любого оглоушит. – Тем паче, что сынок её, твой братец в молоке и обер-псарь, в большой твоей чести. – Послушай, Магда, ну а что ты бате варишь? – А бате твоему солью остатки от сменившейся рассветной стражи, ну и добавив потрошков бараньих или дичи, а коли разорётся, что несыт, подам ему вот эти ваши недоедки заместо лёгкого гарнира, разбив поверх гусиное яйцо. Ведь завтра ж воскресенье? А в этот день господь велел себя побаловать яичком, жареным на маслице. Но твой отец давно уж не ходил к обедне и такой обед он царский не заслуживает. – Строга ты, Магда. – Да уж урчать, как кошка, когти подобрав, я не обучена. – Так разбуди меня, пойду с тобой за утреню, за упокой родителей поставлю свечку. – И я! – И я хочу. – И я не прочь. – Вон как вам магдиных яичек захотелось! Да их у гусака всего лишь два!
*
Ты изгаляешься про тутошнюю жизнь. И все твои слова остры и неожиданны. Скажи же что-нибудь про родину прокисшую, протухшую, пропахшую ворванью и горшком немытым. – Я был в Италии твоей лазурной. И видел тех, кто Данта и Лукреция своими числит предками. Руины возвышаются, а нравы, падая, стремятся уронить всё то последнее, что может к божеству возвысить. – Я не просил характеристики своим сородичам, я лишь хотел узнать причину космополитизма твоего. – И ты её так и не смог узнать?
*
Ты почему