— Это меня не беспокоит, и никакой клеветы я не боюсь, раз моя совесть чиста перед Богом, — возразила монахиня тоном, исполненным спокойного достоинства.
— Эх, матушка игуменья, да добро бы было из-за чего! — с душевно убеждающим видом принялся доказывать ей Горизонтов. — Если бы еще девчонка была действительно убеждена, но тут этого нет… Ей-Богу, вы ошибаетесь!.. Не убеждение, а блажь, одни фокусы, штуки амурные… Родным уж это, поверьте, лучше знать чем нам с вами… Да и что за корысть возиться вам с ней?!. Пускай бы еще пользу церкви какую могла она принести своими капиталами, — ну, это я еще понимаю. Но вы сами же говорите, что у нее ничего больше нет. Уж будемте говорить откровенно: если брать вопрос с материальной стороны, так гораздо же выгоднее иметь дело с самим Бендавидом… Я вернее верного знаю, что старик готов пожертвовать вам на обитель — сколько хотите?
— ну, десять, двадцать, тридцать тысяч?.. Он не постоит за суммой, он даст, сейчас же даст, только возвратите ему внучку.
Этот довод, высказанный даже с некоторым азартом, был последним козырем в игре Горизонтова, и он был уверен в душе, что перспектива такой выгодной сделки непременно должна поколебать Серафиму. Но каково же было его удивление, когда вместо ожидаемой податливости или, по крайней мере, раздумья, он увидел, что монахиня, вся бледная от негодования и боли нанесенного ей оскорбления, поднялась со своего места.
— После этих слов, — сдержанно заговорила она, выпрямившись во весь рост и водимо подавляя в себе взрыв возмущенного чувства, — после этих слов, господин Горизонтов, нам не о чем больше говорить с вами. Прошу вас удалиться отсюда.
— Это за что же-с? — удивился опешивший секретарь, тоже вставая с места. — Я, кажется, не сказал вам ничего такого… О ваших же пользах радею… Мне дорога только честь епархии, чтобы на епархию нашу не было каких нареканий в неблаговидных действиях… Мы ведь здесь, не забывайте, на окраине-с…
— Прошу вас удалиться отсюда, — настойчиво повысив голос, повторила монахиня.
Горизонтов молча пожал плечами и хихикнул с обычной своей ухмылочкой. Он убедился, что дело его окончательно не выгорело, и три тысячи улыбнулись…
— Извольте-с, я удаляюсь, — проговорил он, силясь придать себе равнодушно-саркастическую улыбку, тогда как сам чуть не захлебывался от злости и досады. — Я удалюсь… Но помните, как бы вам не пришлось покаяться… жестоко покаяться, да уж поздно будет!..
И, повернувшись, без поклона игуменье, Горизонтов раздраженно быстрыми шагами вышел из кельи.
Оставшись одна, Серафима несколько времени стояла, как ошеломленная, в полном оцепенении, и затем медленно провела по лицу руками, точно бы приходя в себя от какого-то подавляющего кошмара. Для нее было теперь совершенно ясно, что Горизонтов подкуплен евреями и что подкуп этот состоялся уже после отправления к ней бумаги, им же самим скрепленной. Из его оскорбительного предложения сделки с Бендаводом, будто бы готовым бросить на это дело несколько десятков тысяч, ей не трудно было уразуметь, что евреи не отступятся легко от своей задачи — вырвать из монастыря Тамару какими бы то ни было способами. Точно так же было ясно, что Горизонтов — их полный союзник и что он не кончит на этом визите свою попытку; напротив, он теперь настойчиво и ловко станет действовать на владыку, и весьма вероятно, что тут со всех сторон будут пущены в ход разные влияния и давления на нее, Серафиму, и бороться с этими влияниями ей одной будет трудно, может, и совсем невозможно. Кто знает, может быть, тот же Горизонтов завтра убедит владыку подписать новую бумагу, в отмену сегодняшней; может быть, с другой стороны, в дело вступятся губернская власть, прокурорский надзор, жандармы, благотворительные дамы, и все они, вместе с епархиальным начальством, настойчиво станут приставать к ней, просить, советовать, требовать и понуждать ее отступиться от Тамары, выдать ее головой еврейскому кагалу…И нет сомнения, что под давлением еврейских происков — где лестью, где тайным соблазном, где во имя либерализма и Бог весть чего еше — все они примутся ковать это железо, пока оно горячо, — дремать и медлить, конечно, не станут… А между тем из своего разговора с Тамарой она вынесла полное убеждение, что в ней действует глубокое внутреннее влечение ко Христу, что для нее окончательно уже нет возврата в еврейство, что выход из монастыря в покинутую среду равносилен для нее самоубийству. После этого выдача ее была бы предательством, осуждением живой, стремящейся к свету души на конечную гибель, великим грехом, который лег бы тяжелым и вечным бременем на совесть самой Серафимы, — нет, этого она не сделает, не в состоянии сделать.
Серафима понимала, что кроме нее у Тамары нет теперь прибежища и защиты, что если бы даже она ушла отсюда к своему жениху, — кто бы он ни был, — это не спасет её от преследований, напротив, еще ухудшит ее положение потерей доброго имени. В качестве кого войдет она к нему, не будучи христианкой, не имея права стать сейчас же его законной женой? Это та же погибель. Но как же тут быть? Чем защищаться?.. Ясно одно, что медлить и ждать невозможно, надо принимать меры, надо действовать, не теряя ни минуты.
— Господи!.. Помоги и вразуми, что мне делать? — скорбно прошептала Серафима, вскинув глаза на образ.
И, войдя в свою спаленку, она пала на колени пред озаренным лампадой киотом и горячо стала молиться — без слов, одним внутренним порывом души, той мысленной молитвой, для которой ни на каком языке человеческом нет выражений. Благоговейно склонясь челом до земли, она как бы ждала себе наития и просветления свыше. Да и кроме того, молитва эта была для нее не только отвлечением в другую сторону, но и победой над тем чувством возмущения и негодования, которое невольно, по человеческой природе, поднялось в ее душе от оскорбительных слов Горизонтова. Недолга была молитва, но после нее Серафима встала успокоенная, примиренная внутренне сама с собой, укрепленная на дальнейшую борьбу духом бодрости, с запасом новых нравственных сил и с бесповоротной решимостью.
Она присела к письменному столу и стала составлять телеграмму в Петербург, на имя одной из своих высоких покровительниц, где обстоятельно изложила все дело и положение, как Тамары, так и свое в данном случае и, ввиду энергично и всеми путями действующей еврейской интриги, умоляла ее безотлагательно взять беззащитную девушку под свою высокую руку, и тем доставить ей возможность спокойно и без помехи принять святое крещение, чего в Украинске достигнуть едва ли будет возможно, так как озлобление и дерзость евреев дошли уже до того, что независимо от тайных происков кагала еврейская уличная толпа держала сегодня обитель некоторое время в осаде, бросала в святые ворота и через стену во двор монастырский каменья, повышибала в сторожке стекла и даже разбила камнем стекло на надвратном образе Живоначальной Троицы.
Серафима очень осторожно и редко, только в исключительных и важнейших случаях монастырской жизни, позволяла себе обращаться с просьбами и представлениями в Петербург, к тем высокопоставленным особам, которые сохраняли к ней свое благоволение, в память ее прежней близости ко двору, на что некогда, до монашеского клобука, давало ей право и ее происхождение, и положение в высшем обществе, соединенное с придворным званием. Но настоящий случай был сочтен ею настолько важным, что она решилась безотлагательно прибегнуть к этому чрезвычайному и последнему своему средству.
Прежде, однако, чем отправить свою телеграмму, она призвала к себе Тамару и откровенно объяснила ей, что происки о возвращении ее домой, к родным, уже начались и, без сомнения, пойдут еще дальше и выше, и неизвестно, где и на чем остановятся. Можно ожидать всего худшего, даже того, что игуменье просто прикажут удалить ее из монастыря на попечение родственников, как несовершеннолетнюю и, стало быть, еще несамостоятельную, неполноправную особу, и она, Серафима, не в силах будет бороться одна против напора с разных сторон и особенно со стороны официальной, если и последняя вмешается в дело. А что вмешательство ее возможно, на это, к сожалению, уже имеются некоторые признаки. По ее мнению, есть одно только средство защиты, которое кажется ей наиболее верным, это — обратиться в Петербург и там просить покровительства. У Серафимы есть надежда, что в этом покровительстве не встретится отказа, и в таком случае, вероятно, последует одно из двух: или Тамаре будет совершенно обеспечено ее дальнейшее пребывание в монастыре, пока для нее будет в том надобность, или же ей придется уехать по вызову в Петербург, где не оставят ее без надежного крова и крепкой защиты, и там уже спокойно готовиться к крещению. Согласна ли она на это?
Тамара отвечала, что примет с покорностью и благодарностью все, что угодно будет делать для нее Серафима, так как уверена, что это может быть ей только к добру. Она еще раз просила игуменью верить, что решение ее принять христианство есть результат не легкомысленного увлечения, а очень сложного душевного процесса, очень трудной и мучительной работы над собой, что оно в ней совершенно добровольно и твердо, как вполне сознательное, продуманное решение; а потому она еще и еще раз повторяет, что в еврейство никогда и ни при каких обстоятельствах более не возвратится.