внутренний мир был защищен любовью.
— Хорошо ли тебе, папа? — сказала она. — Я торопилась к твоему приходу, чтобы ты отдохнул. Но отчего ты плачешь? Не плачь, мне горько!
Дрэп еще пыхтел, разбиваясь и корчась в муках неслышного стона, но сила потрясения перевела в его душу с яркостью дня все краткое удовольствие ребенка видеть его в чистоте и тепле, и он нашел силу заговорить.
— Да, — сказал он, отнимая от лица руки, — я больше не пролью слез. Это смешно, что есть движения сердца, за которые стоит, может быть, заплатить целой жизнью. Я только теперь понял это. Работая, — а мне понадобится еще лет пять, — я буду вспоминать твое сердце и заботливые твои ручки. Довольно об этом.
— Ну, вот мы и дома!
М. М. Зощенко
СВЯТОЧНАЯ ИСТОРИЯ
Нынче святочных рассказов никто не пишет. Главная причина — ничего такого святочного в жизни не осталось.
Всякая рождественская чертовщина, покойники и чудеса отошли, как говорится, в область предания.
Покойники, впрочем, остались. Про одного покойника могу вам, граждане, рассказать.
Эта истинная быль случилась перед Рождеством. В сентябре месяце.
Поведал мне об этой истории один врач по внутренним и детским болезням.
Был этот врач довольно старенький и весь седой. Через этот факт он поседел или вообще поседел — неизвестно. Только действительно был он седой, и голос у него был сильный и надломленный.
То же и насчет голоса. Неизвестно, на чем голос он пропил. На факте или вообще.
Но дело не в этом.
А сидит раз этот врач в своем кабинете и думает: «Пациент-то, думает, нынче нестоющий пошел. То есть каждый норовит по страхкарточке лечиться. И нет того, чтобы к частному врачу зайти. Прямо хоть закрывай лавочку».
И вдруг звонок.
Входит гражданин средних лет и жалуется врачу на недомогание. И сердце, дескать, у него все время останавливается, и вообще чувствует он, что помрет вскоре после этого визита.
Осмотрел врач больного — ничего такого. Совершенно как бык здоровый, розовый, и усы кверху закручены. И все на месте.
Прописал врач больному нашатырно-анисовых капель, принял за визит семь гривен, покачал головой. На том они и расстались.
На другой день в это же время приходит к врачу старушонка в черном платке. Поминутно сморкается и плачет. Говорит:
— Давеча, говорит, приходил к вам мой любимый племянник Василий Леденцов. Так он, видите ли, в ночь на сегодня скончался. Нельзя ли ему после этого выдать свидетельство о смерти.
Врач говорит:
— Очень, говорит, удивительно, что он скончался. От анисовых капель редко кончаются. Тем не менее, говорит, свидетельство о смерти выдать не могу — надо мне увидеть покойника.
Старушка говорит:
— Очень великолепно, идемте за мной. Тут недалече.
Взял врач с собой инструмент, надел, заметьте, калоши и вышел со старушкой.
И вот поднимаются они в пятый этаж. Входят в квартиру. Действительно, ладаном попахивает. Покойник на столе расположен. Свечки горят вокруг. И старушка где-то жалобно хрюкает.
И так врачу стало на душе скучно и противно.
«Экий я, думает, старый хрен, каково смертельно ошибся в пациенте. Какая канитель за семь гривен».
Присаживается он к столу и быстро пишет удостоверение. Написал, подал старушке и, не попрощавшись, поскорее вышел.
Вышел. Дошел до ворот. И вдруг вспомнил: мать честная, калоши позабыл.
«Экая, думает, неперка за семь гривен. Придется опять наверх ползти».
Поднимается он вновь по лестнице. Входит в квартиру. Дверь, конечно, открыта. И вдруг видит: сидит покойник Василий Леденцов на столе и сапог зашнуровывает. Зашнуровывает он сапог и со старушкой о чем-то препирается. А старушка ходит вокруг стола и пальцем свечки гасит. Послюнит палец и гасит.
Очень удивился этому врач, хотел с испугу вскрикнуть, однако сдержался и как был без калош — кинулся прочь.
Прибежал домой, упал на кушетку и со страху зубами лязгает. После выпил нашатырно-анисовых капель, успокоился и позвонил в милицию.
А на другой день милиция выяснила всю эту историю.
Оказалось: агент по сбору объявлений, Василий Митрофанович Леденцов, присвоил три тысячи казенных денег. С этими деньгами он хотел начисто смыться и начать новую великолепную жизнь.
Одначе не пришлось.
Калоши врачу вернули к Рождеству, в самый сочельник.
Однажды на святках завтракали мы вчетвером, — три старых приятеля и некто Георгий Иванович, — в Большом Московском. [118]
По случаю праздника в Большом Московском было пусто и прохладно. Мы прошли старый зал, бледно освещенный серым и морозным днем, и приостановились в дверях нового, выбирая, где поуютней сесть, оглядывая столы, только что покрытые белоснежными тугими скатертями. Сияющий чистотой и любезностью распорядитель сделал скромный и изысканный жест в дальний угол, к круглому столу перед полукруглым диваном. Пошли туда.
— Господа, — сказал композитор, заходя на диван и валясь на него своим коренастым туловищем, — господа, я нынче почему-то угощаю и хочу пировать на славу. — Раскиньте же нам, услужающий, самобранную скатерть как можно щедрее, — сказал он, обращая к половому свое широкое мужицкое лицо с узкими глазами. — Вы мои королевские замашки знаете.
— Как не знать, пора наизусть выучить, — сдержанно улыбаясь и ставя перед ним пепельницу, ответил старый умный половой с чистой серебряной бородкой. — Будьте покойны, Павел Николаевич, постараемся…
И через минуту появились перед нами рюмки и фужеры, бутылки с разноцветными водками, розовая семга, смугло-телесный балык, блюдо с раскрытыми на ледяных осколках раковинами, оранжевый квадрат честера, [119] черная блестящая глыба паюсной икры, белый и потный от холода ушат с шампанским… Начали с перцовки. Композитор любил наливать сам. И он налил три рюмки, потом шутливо замедлился:
— Святейший Георгий Иванович, и вам позволите?
Георгий Иванович, имевший единственное и престранное занятие, — быть другом известных писателей, художников, артистов, — человек весьма тихий и неизменно прекрасно настроенный, нежно покраснел, — он всегда краснел перед тем, как сказать что-нибудь, — и ответил с некоторой бесшабашностью и развязностью:
— Даже и очень, грешнейший Павел Николаевич!
И композитор налил и ему, легонько стукнул рюмкой о наши рюмки, махнул водку в рот со словами: «Дай Боже!» и, дуя себе в усы, принялся за закуски. Принялись и мы и занимались этим делом довольно долго. Потом заказали уху и закурили. В старой зале нежно и грустно запела, укоризненно зарычала машина. И композитор, откинувшись к спинке дивана, затягиваясь папиросой и, по своему обыкновению, набирая в свою высоко поднятую грудь воздуху, сказал:
— Дорогие друзья, мне, невзирая на радость утробы моей, нынче грустно. А грустно мне