Брат выразил удивление: о правительстве, кажется, ничего не было. «Да, не прямо. Но было о ночной страже и бездействии, так сказать, власти. Участились грабежи… А кто, позвольте спросить, обязан за этим наблюдать?» Полиция! Полиция есть орган правительства. И если впредь корреспонденции будут касаться деятельности правительственной власти, то он, помощник исправника, при всем уважении к отцу, а также к литературе, будет вынужден произвести секретное дознание о вредной деятельности корреспондента и даже… ему неприятно говорить об этом… ходатайствовать перед губернатором о высылке господина литератора из города…
Затем он вежливо попрощался, уверяя, что очень уважает печать, восхищается острым пером неизвестного ему, в сущности, корреспондента и ничего не имеет против обличения нравов. Лишь бы не подрывали власть.
Брат вернулся домой несколько озабоченный, но вместе польщенный. Он — сила, с которою приходится считаться правительству. Вечером, расхаживая при лунном свете по нашему небольшому саду, он рассказал мне в подробностях разговор с помощником исправника и прибавил:
— Да, вот неприятная сторона известности… А скажи: думал ли ты, что твой брат так скоро станет руководителем общественного мнения?
— Ну-у… — протянул я скептически. — Это уж слишком громко.
Он остановился в аллейке, пронизанной пятнами лунного света, и сказал с некоторым раздражением (мое сомнение врывалось диссонансом в его настроение):
— Ты еще глуп. А я тебе по всем правилам логики докажу, что это так. Посылка: печать руководит общественным мнением! Отвечай: да или нет?
— Ну, положим, да!
— А я теперь писатель?..
— Д-да, — протянул я менее решительно.
— Несомненно, так как человек, печатающий свои статьи, есть писатель. Отсюда вывод: я тоже руководитель общественного мнения. Советую: почитай логику Милля, тогда не будешь делать глупых возражений.
Я не возражал более, а он смягчился и, продолжая ходить по аллейке, развивал свои планы.
Читатель отнесется снисходительно к маленьким преувеличениям брата, если примет в соображение, что ему было тогда лет семнадцать или восемнадцать, что он только что избавился от скучной школьной ферулы и что, в сущности, у него были налицо все признаки так называемой литературной известности.
Что такое, в самом деле, литературная известность? Золя в своих воспоминаниях, рассуждая об этом предмете, рисует юмористическую картинку: однажды его, уже «всемирно известного писателя», один из почитателей просил сделать ему честь быть свидетелем со стороны невесты на бракосочетании его дочери. Дело происходило в небольшой деревенской коммуне близ Парижа. Записывая свидетелей, мэр, местный торговец, услышав фамилию Золя, поднял голову от своей книги и с большим интересом спросил:
— Мосье Золя? Шляпный магазин на такой-то улице?
— Нет, писатель.
— А! — произнес мэр равнодушно и записал фамилию.
За писателем последовал какой-то мосье Мишель. Мэр опять поднял голову:
— Мосье Мишель… Магазин белья на такой-то улице?
— Да.
Мэр засуетился:
— Стул господину Мишелю… Покорно прошу садиться. Очень польщен…
Этот маленький эпизод, который я передаю по памяти, довольно верно рисует пределы самой громкой «всемирной известности». Известность — это значит, что имя человека распространяется по свету известными тропками. Знают там, где читают, — это в лучшем случае. А читают вообще на этом свете мало. Читающее человечество — это приблизительно поверхность рек по отношению ко всему пространству материков. Капитан, плавающий по данной части реки, весьма известен в этой части. Но стоит ему отъехать на несколько верст в сторону от берега… Там другой мир: широкие долины, леса, разбросанные по ним деревни… Над всем этим проносятся с шумом ветры и грозы, идет своя жизнь, и ни разу еще к обычным звукам этой жизни не примешалась фамилия нашего капитана или «всемирно известного» писателя.
Зато в своей среде, на своей линии — брат стал действительно известен.
С ним считалось «правительство», его знало «образованное общество», чиновники, торговцы-евреи — народ, питающий большое уважение к интеллекту.
В погожие сумерки «весь город» выходил на улицу, и вся его жизнь в эти часы переливалась пестрыми волнами между тюрьмой на одной стороне и почтовой станцией — на другой. Обыватели степенно прохаживались, меся ногами пыль, встречались, здоровались, делились редкими новостями. Порой среди примелькавшихся лиц появлялся заезжий магнат, граф Плятер, князь Вишневецкий или «столичный чиновник», едущий на таинственную «ревизию». И все взгляды обращались за ними, а толпа около них густела… Порой показывался директор гимназии, судья, помощник исправника, казначей… Все это составляло своего рода аристократию… Но были известности неофициальные. Чиновник Михаловский, недавно приехавший из столицы, носил пестрые пиджаки и галстуки и необыкновенно узкие брюки. О нем говорили, что по утрам он вскакивает в них со стола, как принц д'Артуа по рассказу Карлейля, а по вечерам дюжий лакей вытряхивает его прямо на кровать… Все это было смешно, но… инициалы его совпадали с именем и отчеством известного в то время поэта-переводчика, и потому, когда в дымке золотистой пыли, подымаемой ногами гуляющих, появлялась пестрая вертлявая фигурка — то за ней оглядывались и шептали друг другу:
— Господин Михаловский… Поэт. Знаете?.. В «Деле»…
— Как же, как же… читал.
И только когда недоразумение разъяснилось — престиж приезжего упал. Остались лишь пестрые брюки и смешные анекдоты.
Однажды на таком гулянии появился молодой человек, одетый щеголем, худощавый, подвижной и веселый. Он пожимал руки направо и налево, перекидываясь шутками. И за ним говорили:
— Арепа, Арепа… Сотрудник «Искры». Свалил губернатора Бессе…
Арепа окончил нашу гимназию и служил в Житомире, кажется письмоводителем стряпчего. Однажды в «Искре» появился фельетон, озаглавленный: «Разговор Чемодана Ивановича с Самоваром Никифоровичем». В Чемодане Ивановиче узнавали губернатора, а в Самоваре Никифоровиче — купца Журавлева. Разговор касался взятки при сдаче почтовой гоньбы. Пошли толки. Положение губернатора пошатнулось. Однажды в клубе он увидел в биллиардной Арепу и, вероятно, желая вырвать у него покаянное отречение, сразу подошел к нему и сказал:
— Вы, молодой человек… Я слышал… Распустили грязную сплетню.
Арепа вытянулся и, прикидываясь испуганным, дрожа и заикаясь, сказал:
— Смею спросить, ваше-ство… что именно? Генерал ободрился. При разговоре присутствовали
посетители, чиновники, виднелся даже синий жандармский мундир…
— Ну, там… — продолжал губернатор с величавым пренебрежением, — будто с Журавлева… каких-то там пять тысяч…
— Клевета-с, ваше-ство, — говорил Арепа, и его фигура изображала самое жалкое раболепие… — Враги, ваше-ство… хотят меня погубить в ваших глазах…
И вдруг, выпрямившись, он прибавил:
— Десять тысяч, ваше-ство… Я говорил: десять тысяч…
Губернатора чуть не хватил удар, и вскоре он «по домашним обстоятельствам» подал в отставку…
Так рассказывали эту историю обыватели. Факт состоял в том, что губернатор после корреспонденции ушел, а обличитель остался жив и теперь, приехав на время к отцу, наслаждался в родном городе своей славой…
Он промелькнул метеором и исчез, оставив по себе великое почтение к званию корреспондента. Свалить губернатора — это не шутка. Брат мой был тоже корреспондент. И хотя ни одного губернатора еще не свалил, но все знали, что это именно его перо сотрясает время от времени наш мирок, волнуя то чиновников, то ночную стражу, то офицерство. На него обращали внимание. Его приглашали на вечера, солидные обыватели брали его под руку и, уведя в сторонку, рассыпались в похвалах его «таланту» и просили продернуть того или другого…
Мудрено ли, что некоторое время брат мой плавал в атмосфере этой «известности», не замечая, что вращается в пустом пространстве и что его потрясающие корреспонденции производят бесплодное волнение, ничего никуда не подвигающее…
Во мне эти «литературные успехи» брата оставили особый след. Они как будто перекинули живой мостик между литературой и будничной жизнью: при мне слова были брошены на бумагу и вернулись из столицы напечатанными.
Уже раньше, прочитав книгу, я сравнивал порой прочитанную книгу с впечатлениями самой жизни, и меня занимал вопрос: почему в книге всегда как будто «иначе». У брата было тоже иначе. Когда первое преклонение перед печатной строкой прошло, я опять чувствовал это как недостаток, и мне стало интересно искать таких слов, которые бы всего ближе подходили к явлениям жизни. Все, что меня поражало, я старался перелить в слова, которые бы схватывали внутренний характер явления. На главной нашей улице стояла маленькая избушка, нижние венцы которой подгнили и осели. Стены ее стали ниже человеческого роста… Проходя мимо нее, я говорил себе: она нахмуренная… нахлобученная… прижмурившаяся… обиженная… печальная… И когда из нее, нагнувшись, выходил пьяненький чиновник Красуский, я искал слов для чиновника…