А завещаю я ему, Понизовкину, показанные вещи за честность, за прямоту, за любовь ко мне да за верную службу, а кольми паче за то, что он спасал грешную душу мою от искушения и отводил от тяжелого греха, о чем он, Понизовкин, сам довольно знает».
Здесь чтение было прервано громким рыданием Ивана Софроныча. Заботливость благодетеля, не кончившаяся и за гробом, растравила еще свежую рану в сердце старика: он рыдал как ребенок и несвязно лепетал: «Голубчик ты мой… и чем я заслужил?., и охота было думать… будто и бог знает что сделал я?..»
Наследники торопили душеприказчиков, горя нетерпением узнать, кому покойник отказал свои деньги. Но напрасны были их ожидания: завещание оканчивалось следующими словами:
«Сверх того, завещаю кучера Вавилу отпустить на волю, с тем чтобы он находился при следовании Понизовкана с семейством в С.-Петербург, до прибытия на место и до устройства его в оном, — берег бы его, находился в его повиновении и всячески заботился о нем, о чем дано мною оному Вавиле подробное наставление».
Больше ничего не было в завещании.
* * *
В одной из больших петербургских улиц, отдаленной от центра города, стоял старинный дом, как крепость окруженный каменной стеной. Ворота его вечно были заперты, и сквозь заржавленную решетку их уличные мальчишки бросали камешками в алебастровых львов, поставленных у подъезда. В среднем этаже окна были громадной величины; зато верхние и нижние казались щелками.
Службы дома были загорождены каменной стеной, в которой была калитка, всегда запертая на замок, так что никто не имел через нее сообщения с домом и двором. У служб были свои ворота, выходившие на другую улицу, а с домом имели сообщение через сад.
Пустынность двора и мрачность дома невольно обращали на себя внимание проходящих, которые с любопытством останавливались у ворот и тщетно ждали увидеть какой-нибудь признак жизни на дворе.
Однако, несмотря на наружную пустынность, дом был наполнен народом. Но главный фасад его выходил в сад, и притом очень обширный для города. В этом саду всё было подчищено, подстрижено, так что кусты, деревья, трава — ничто не имело своего первобытного образа. В саду не только не слышалось запаху цветов, но даже признака их не замечалось. От самого дома далеко тянулась широкая аллея, усыпанная красным песком и установленная мраморными бюстами и каменными скамейками; она вела к пруду с плотом и паромом и на другой стороне продолжалась еще несколько сажен, оканчиваясь пригорком с беседкой в китайском вкусе. Сад был густ, и по сторонам главной аллеи находилось множество скрытых аллей.
Зала, выходящая на террасу в сад, была узка и необыкновенно длинна, так что имела вид коридора. Окна в ней начинались от самого пола, были широки и круглы и состояли из мелких стекол. Зала была убрана роскошно, в старинном вкусе. Зеркала в простенках начинались от полу и доходили до потолка; они были штучные, отделанные в бронзу. Столики у зеркал были мраморные. Стулья, креслы и двери были выкрашены белой краской под лак, с фигурной бронзовой отделкой. Кроме столов да стульев, другой мебели не было в комнате, и потому большое бархатное кресло, вроде вольтеровского, резко бросалось в глаза: оно стояло на самой средине комнаты между стульями и против самой двери, ведущей на террасу. У кресла стоял<и> малахитовый столик и скамейка, вышитая детской рукой.
В эту-то залу сошлись почтенные приживалки к утреннему чаю старой и богатой вдовы, владетельницы дома. Приживалки были почти одних лет все, то есть не моложе тридцати пяти и не старше сорока. Они все имели что-то общее между собою, как во взгляде и умильно-приторной, угодливой улыбке, так и в голосе и в движениях.
Одеты они были бедно, но чисто. Прически их напоминали страшную старину, и без исключения у всех проборы были косые: это делало их лица еще неприятнее. Они все сидели в уголку, кроме одной, сидевшей у стола, за самоваром, с более свободными движениями и взглядами. Эта особа имела лицо широкое, злое, нос малый, а рот огромный; уши безобразные, которые ежеминутно передергивались, как телеграф. Роста она была ниже среднего; фигуру имела плоскую; походка почтенной приживалки более походила на припрыгиванье, чем на обыкновенную походку. Цвет лица у ней был красноватый, а горло резко отделялось своим сходством с горлом индейки: оно имело способность краснеть, если владетельница его чем-нибудь была недовольна; а так как это случалось поминутно, то горло приживалки беспрерывно меняло свой цвет, то краснея, то бледнея. Впрочем, и лицо ее также не сохраняло постоянно одного колорита: оно нередко покрывалось пятнами; а что до ушей, то они так и прыгали, не уступая в быстром изменении своего цвета горлу. Одета она была лучше всех; на ее плечи накинута была шелковая кацавейка столь же странной формы, как и сама приживалка.
— Что это как долго не выходит сегодня Наталья Кирилловна, — заметила она неопределенно, не адресуясь в особенности ни к кому из сидевших в комнате.
— Может быть, опочивала ночь дурно! — отвечала одна из четырех приживалок, высокая ростом и весьма худая, с мутными глазами, болезненным цветом лица и с огромными зубами. К украшению этой особы служил еще довольно большой и непривлекательный зоб; она беспрерывно мотала головой, напоминая алебастровых зайчиков с проволочными шеями, что носят на лотках по улицам.
— Вот было бы хорошо, если бы она слышала всё — радостно сказала Ольга Петровна (так звали главную приживалку, сидевшую у стола).
— И-и-и, что вы, Ольга Петровна, сохрани боже! — пугливо воскликнула приживалка с зобом и сильнее замотала головой.
— Не дай бог! как можно! — произнесли остальные.
Дверь раскрылась: вошла девочка, по росту лет десяти, но на лицо ей смело можно было дать пятнадцать, несмотря на детски веселую улыбку на ее тонких губах, — улыбку несколько натянутую. Она была худа; резкие черты ее лица были довольно правильны, но не имели приятности. Лоб у нее был крут, брови густые, черные, нос большой, щеки бледные и впалые, подбородок острый. Глаза, большие, черные и необыкновенно быстрые, скрашивали всё лицо. Девочка, как и приживалки, имела косой пробор, и маленькую ее голову стягивала сеточка с кисточками, которые болтались на ее виске.
Платье на ней было ситцевое, очень поношенное; зеленый камлотовый передник с лификом дополнял ее туалет. Худые руки и шея были открыты.
— Еще бы попозже! — такими словами встретила ее Ольга Петровна, на которую девочка бросила презрительный взгляд. — Где вы были? а? бегали, проказничали где-нибудь? — краснея, шепотом говорила Ольга Петровна.
Девочка улыбалась, смотря на приживалок, занимавшихся работой: кто штопал, кто вязал чулки.
— Погоди, погоди! — дрожащим голосом продолжала Ольга Петровна. — Я всё, всё расскажу Наталье Кирилловне, все твои проказы… Ишь что вздумала — покровительствовать?! Погоди!
И уши Ольги Петровны еще красноречивее выражали ее гнев, чем слова; но девочка, казалось, созерцала их порывистые движения равнодушно. Наконец она вдруг, совсем неожиданно, залилась слезами.
Приживалки замахали чулками, как будто думая утереть ими слезы девочки, которая всё громче рыдала.
— Ну, опять Наталья Кирилловна рассердится! чего она плачет? — сиплым голосом заметила приживалка с зобом.
— Не ваше дело: я буду отвечать! я!! — громко сказала Ольга Петровна, дрожа как в лихорадке.
— Барыня, барыня идет! — сказал лакей, торопливо раскрывая обе половинки дверей настежь.
Эти слова произвели магическое действие на всех. Девочка поспешно вытерла слезы. Чулки исчезли из рук приживалок, вставших со стульев. Одни уши Ольги Петровны не могли успокоиться.
В залу вошла женщина высокого роста, лицо которой было скрыто под густой фальбарой чепчика и под огромным зеленым зонтиком, низко надвинутым на глаза. Одета она была в атласный капот изумрудного цвета, с коротенькой талией, опушенный соболями. Она шла медленно и бодро, пристукивая палкой с набалдашником, усыпанным драгоценными камнями. На низкие поклоны приживалок она едва кивнула головой и одной только Ольге Петровне сказала протяжно и резко: «Здравствуйте!» Когда она уселась в бархатные креслы, девочка в сеточке взяла палку из ее рук, с чувством поцеловав в то же время рукав ее капота и подвинув скамейку к ее ногам.
— Хорошо ли вы почивали, Наталья Кирилловна? — после некоторого молчания спросила Ольга Петровна, придавая своему лицу как можно более мягкости.
— Нехорошо! — тем же резким голосом отвечала Наталья Кирилловна, барабаня своей сморщенной рукой, унизанной перстнями, по малахитовому столу.
Лица у приживалок вытянулись, и они выразительно переглядывались.