или хило?» – думал он, а воображение рисовало какие-то странные картины, где он и Ненашев находятся вроде как и в одном месте и в одно время, но в разных мирах. Причем он видит Илью Борисовича, а тот его нет. А может, просто и видеть не хочет…
***
После репетиций народная артистка России Изольда Викторовна Крутицкая по два часа просиживала в уборной, приводя себя в божеский вид, хотя и к репетициям готовила себя не менее тщательно.
– Душись, душись, только не задушись, – завернув к приме, приговаривал Константин Сергеевич Асмолов, отмечая, что духов и мазей на туалетном и приставном столике прибыло, а к ним масса затейливых и не очень коробочек и шкатулок. – Поехали, поехали, Изольда, сколько можно? Ведро вылила на себя. Всё равно ведь смоешь.
– Ой, блин, достал, Костик! – восклицала та, разглядывая подбородок и шею и смакуя новое вполне театральное словечко «блин», успешно сменившее похожее, но более ругательное. – Вы, мужики, как кони, всё гарцуете! А мы не кони…
– И-го-го! – радостно соглашался Консер. – Вы бабы! Ты осторожнее, брякнешь на премьере «блин»! У Моэма этого слова отродясь не было.
– Только рады будут. Массаж нужен, массаж. Никуда не годится! Без него и кураж не тот. Брыльки эти! И вообще подтянуть всё туда, к ушам…
– Что, и грудь?..
– Гурченко видел? Плисецкую? Посмотри, как?
– Крачковскую видел. О, майн гот! 6
– Ты тоже, что ли, зашпрехал, как Илюша? Это, знаешь ли, нехороший симптом. Да, пора подтягивать.
– Пора, мой друг, пора. Сосет внутри. Прямо пылесос. СОС! Ты готова?
– Да готова, готова, – слегка раздражалась прима. – Я всегда готова. Какие вы всё-таки, мужики…
– Сволочи?
– Не я сказала. И вообще, это звание надо заслужить. Сволочь, Асмолов, звание народное.
– Согласен, согласен. – Главреж подцепил приму под руку и увлек в кафе, элитное, но народное, значит, сравнительно недорогое.
К вечеру Илья Борисович всё чаще и чаще произносил немецкие фразы и слова, а к ночи буквально сыпал ими. Темнота делала его немцем.
– Поддал! – отмечали в театре, используя этот факт, кто как умел и хотел.
До театра Ненашев работал в Германии, то ли на Майне, то ли на Одере, по снабженческой части. Сносно зная немецкий язык, с немцами и соотечественниками общался только по-русски, но как только выпивал, размягчался и «въезжал в чуждую культуру» в широком диапазоне от «Шпрехен зи дойч» 7 до «Гитлер капут» 8. «Шпреханье» вскоре превратилось в привычку, а потом и в потребность. Вследствие этого (официальная версия) настал и отрезвляющий «капут»: его сократили и вернули в СССР, как часть национального достояния, причем, минуя столицу, сразу в родной город.
Тут подвернулось директорское кресло в Нежинском драмтеатре. Как выпускнику института культуры и неплохому знатоку человеческих слабостей, может, и еще почему, ему не составило особых трудов занять его, хотя поначалу он был в нем откровенно мал и даже незаметен.
Главное в руководящей должности – не притворяться. Надо себя так вести, чтобы самое изощренное и самое тупое притворство выглядели одинаково естественным и непритворным. На похоронах от прочувствованных искренних слов Ильи Борисовича рыдали навзрыд, а на именинах умирали со смеху, хотя он говорил одни и те же слова и исполнял одну и ту же роль лицемера. Не видя между этими мероприятиями особой разницы (во всяком случае душевные затраты у него были одни и те же), Ненашев везде являл собой радушного и добросердечного хозяина театра, совершенно равнодушного и к покойникам, и к живущим, исключая разве что находившихся при власти и при деньгах.
Природная смекалка, которая больше рабочей сметки на величину пронырливости, о которой в народе говорят «без мыла влезет», и тут позволила ему стать почти незаменимым, причем всем – театру, чиновникам, городу. Уже поплыло в СМИ – «театр Ненашева», «эпоха Ненашева», а вскоре и театр (фасад с колоннами) стал эмблемой города. Уже года два, как Илья Борисович на равных с Консером решал, что ставить и кого приглашать в театр. Попсуев ему чем-то приглянулся (может быть, дикой непохожестью на человека театра), и он тут же велел изъять объявление о приеме на работу из окна.
О том, что это прима, Попсуев догадался по крику, с которым актриса металась по театру, ища какого-то паразита, судя по всему, насолившего ей. Так орать могут позволить себе разве что незаменимые примы.
– Я его изничтожу! – не замолкал ни на минуту ее хорошо поставленный грудной, стелющийся голос.
Два раза пролетая с этим возгласом мимо Попсуева, Крутицкая успевала крутануться волчком и показать фигуру (хотелось бы написать «фигурку», но это словечко не вмещает героиню) и охватить пришельца своим негодующим – не относящимся, естественно, к нему – взглядом. Причем умудрялась одновременно нарисовать на своем атласном личике вопрос «Кто такой?», звучавший уже не контральто, а ближе к женскому – меццо-сопрано и даже сопрано.
Сергей вспомнил, как любил вешать лапшу на уши девицам. «Под большим секретом» он сообщал им, что согласно выводам специальной теории относительности изящность женщины зависит от ее темперамента. Мол, вернее всего мужчины клюют на холерический тип, потому что, чем стремительнее женщина пролетает мимо мужчины, тем миниатюрнее она ему кажется. Многие из девиц, услышав это, «убыстрялись», будто обретали дополнительный заряд. А вот Изольда Викторовна, похоже, и сама дошла до этого, без подсказки.
Сигареты «Прима» имеют весьма опосредованное отношения к пристрастиям примадонн. Конечно, называть драматическую актрису примой, примадонной не совсем верно, но если она действительно примадонна и в ней бездна музыкального слуха и обаяния, а каждый ее взгляд или слово звучит как увертюра? Тогда, думаю, можно называть без натяжек. Тем не менее Изольде Викторовне кто-то регулярно подбрасывал в сумочку или сапожок смятую пачку ростовских сигарет «Прима», да еще с крупными коричневыми крошками вонючего табака, чем нередко приводил народную артистку в исступление.
Разумеется, ей льстило, что на нее последний придурок тратит свое время и воображение (да и сбережения!), и оттого с удвоенной энергией металась по театру, как фурия. Ее контральто разом звенело во всех уголках здания, от подвала до чердака, в последний год почти всегда требовательно и жестко, отчего иным хотелось выскочить из театра вон. От нее прятались даже рабочие сцены, так как она пускала в ход не только язык, но и руки, а хуже того, крепкие до безобразия ногти. Даже директор с главрежем в эти часы старались на глаза ей не попадаться. Еще глаза выдерет, дура.
Ненашев в принципе не любил «бабдур», и соглашался на них лишь в силу роковой