— Вы верно не будете спать, — вдруг сказала моя спутница.
Я кивнул головой.
— Я тоже, будемте разговаривать. Нужно только устроиться покойнее.
Она сняла шляпку и распустила волосы.
Существуют в подлунном мире предметы, которые с раннего детства оказывали на меня неотразимое действие; и в ту эпоху, которую я теперь вспоминаю, при виде этих предметов, мой пессимизм терял всю свою силу, и моя аскетическая мораль с постыдною покорностью опускала свои крылья. Распущенные по плечам длинные женские волосы всегда принадлежали к числу этих магических предметов, а таких роскошных волос, какие были теперь перед моими глазами, я еще никогда не видывал. И чем больше я на них смотрел, тем дальше и дальше уходило от моего умственного взора различие между вечною сущностью и преходящим явлением, тем ниже и ниже опускались крылья моей самоотрицающейся воли.
Я взял густую прядь этих светлых душистых волос и поднес ее к своим губам.
Тихая улыбка и молчание.
Она опустила руки на колени и наклонила голову. В этой позе с распущенными волосами она была решительно хороша. Я хотел сказать ей это, сказать, что люблю ее, но слова не сходили с языка. Я только наклонился к ее опущенным рукам и стал покрывать их поцелуями.
— Какой вы странный! Кто вам позволил?
Я поднял голову, шепча наивное извинение за этот порыв, и вдруг почувствовал на своих губах долгий, беззвучный, горячий поцелуй.
* * *
На следующее утро я был мрачен и угрюм. Различие добра и зла, о котором я ни разу не вспомнил в минувшую ночь, предстало теперь моему уму с полною ясностью и отчетливостью.
Стыд и позор! Я — пессимист и аскет, я — непримиримый враг земного начала — без боя, без малейшей попытки сопротивления — хуже того — с какою-то радостною готовностью и предупредительностью уступил этому земному началу, сразу признал его власть и наслаждался своим рабством. Я, чуть ли не с колыбели познавший тщету хотения, обманчивость счастья, иллюзию удовольствий, я, три года работавший над тем, чтобы эту врожденную мне истину укрепить неприступными стенами трансцендентальной философии, — я теперь искал и мог хотя на мгновение находить блаженство в объятиях едва знакомой, но, очевидно пустой и совершенно необразованной женщины.
К чему, несчастный, я стремился!
Пред кем унизил гордый ум!
Кого восторгом чистых дум
Боготворить не устыдился!
Никогда еще не подвергался я такому унижению. Конечно я и прежде нередко целовался с своими кузинами. Но это было совершенно другое. Во-первых, дело не в поцелуях самих по себе, а в интенсивности, а также и экстенсивности; а, во-вторых, кузины были более или менее адептками моего учения, и поцелуи я мог считать лишь внешним выражением внутренних духовных отношений. В новой же своей знакомой я решительно не усматривал никакой способности к высшему философскому пониманию. И, между тем, для нее я мог изменить своей Ольге, — Ольге, которая изнывала в разлуке со мною, которая меня так хорошо понимала и должна была пройти со мною рука об руку тяжелый путь самоотрицания воли.
Решительно, я чувствовал себя скверно. Вероятно, что-нибудь в этом роде испытывал наш прародитель в тот печальный день, когда в замен утраченного блаженства его снабдили кожаными одеждами.
VII.Julie — так моя спутница хотела, чтобы я называл ее, — тоже была не весела. Ей нездоровилось. Кажется, она страдала сердцебиением. Она поминутно закрывала глаза и прижимала руку к сердцу. С болезненно сжатым ртом, с закрытыми глазами и с нездоровым цветом лица она становилась положительно дурною. Я злился на нее. Я обвинял ее во всем. Из-за нее, ведь, я оказался дрянью, тряпкой, изъ-за нея постыдно изменил своим принципам, из-за нее осрамился. В черта я тогда не верил. Значит, виновата Julie. Увы, и в этом отношении я вполне уподобился ветхому Адаму, который, согрешивши, оправдывался и сваливал вину на слабейшую сторону.
А она, моя бедная Ева, как только утихали ее боли, по-прежнему, ласково заговаривала со мною. Это раздражало меня еще более. Я готов был возненавидеть ее. Несмотря на свою чрезвычайную необразованность, она, очевидно, любила рассуждать о важных предметах. Теперь все, что она говорила, казалось мне или нелепым, или тривиальным.
Между прочим, она заговорила об эмансипации женщин. Я грубо перебил ее:
— Мне кажется, что наши женщины и без того слишком эмансипированы. Если им чего недостает, так уж, конечно, не свободы, а скорее сдержанности.
Намек был ясен. Julie едва заметно покраснела и подняла на меня свои большие глаза. Ничего, кроме грустного удивления, не было в этом взгляде. Через минуту она опять ласково заговорила со мною.
Что-то кольнуло мне в сердце. Мне стало стыдно, что я ее обидел, но я совсем не оценил той кротости, с которою она перенесла эту обиду. Я не любил ее. Я заставил себя быть с нею любезным, чтобы загладить свою грубость, но эта любезность была очень холодна, и Julie замечала неискренность моих нежных заявлений. Она глядела грустно и грустно улыбалась.
В Курске нужно было менять поезд. Для Julie было уже заранее взято место в первом классе. Я взял билет второго класса. Таким образом, мы разлучились. Я притворился огорченным, но в душе был доволен. Ее близость меня тяготила; к тому же, по мере приближения к Харькову мои обязанности относительно понимавшей меня Ольги представлялись мне все с большею и большею ясностью.
Проводивши Julie в ее купе, я с облегченным сердцем и в хорошем расположении духа уселся на своем новом месте и скоро познакомился с ближайшими соседями. Это были: студент-медик Киевского университета, молодой купец из Таганрога в драповом пальто и новом черном картузе и неопределенного звания и возраста брюнет с темно-синим подбородком, как оказалось, богатый ростовщик, также из Таганрога.
Я разговорился с молодым медиком. Это был провинциальный нигилист самого яркого оттенка. Он сразу признал меня за своего — «по интеллигентному выражению лица», как объяснил он впоследствии, а также, может быть, по длинным волосам и небрежному костюму.
Мы открыли друг другу всю душу. Мы были вполне согласны в том, что существующее должно быть в скорейшем времени разрушено. Но он думал, что за этим разрушением наступит земной рай, где не будет бедных, глупых и порочных, а все человечество станет равномерно наслаждаться всеми физическими и умственными благами в бесчисленных фаланстерах, которые покроют земной шар, — я же с одушевлением утверждал, что его взгляд не достаточно радикален, что на самом деле не только земля, но и вся вселенная должна быть коренным образом уничтожена, что если после этого и будет какая-нибудь жизнь, то совершенно другая жизнь, не похожая на настоящую, чисто трансцендентная. Он был радикал-натуралист, я был радикал-метафизик.
Мы говорили и спорили очень горячо и громко. Один раз собеседник попробовал было обратиться к мнению наших соседей, но ростовщик с синим подбородком только усмехнулся с сожалением и махнул рукою, а молодой купец пробормотал что-то совсем непоощрительное, вроде «озорники вы окаянные», и повернулся к нам спиной.
В заключение спора мой противник заметил, что наши теоретические воззрения могут расходиться, но так как у нас ближайшие практические цели одни и те же, так как мы оба «честные радикалы», то и можем быть друзьями и союзниками, и мы с чувством пожали друг другу руку.
VIII.В это время дверца вагона отворилась, и у входа показалась Julie. Она пришла пригласить меня к себе в первый класс. В ее купе свободно; там нет никого, кроме нее. Ей скучно одной. Мы можем ехать вместе до самого Харькова.
Я с готовностью принял предложение, но в душе был недоволен. В эту минуту мой новый друг и союзник интересовал меня гораздо более, чем она. «И зачем она так себя компрометирует? Как все это глупо!» — подумал я.
Утомление долгой дороги, непривычные волнения прошедшей бессонной ночи, наконец, горячий напряженный разговор о самых отвлеченных материях, — все это вместе, должно быть, совсем расстроило мои нервы. Только что я, пройдя впереди моей дамы, хотел ступить на вторую чугунную доску между вагонами, как вдруг потерял сознание. Я очнулся на площадке своего вагона. Потом мой новый приятель, видевший нас чрез отворенную дверцу и поспешивший на помощь, рассказал мне, что я, наверное, упал бы в пространство между вагонами и непременно был бы раздавлен поездом, бывшим на всем ходу, если бы не «эта барынька», которая схватила меня за плечи и удержала на площадке.
Это я узнал потом. Тут же очнувшись, я видел только яркий солнечный свет, полосу синего неба, и в этом свете и среди этого неба склонялся надо мною образ прекрасной женщины, и она смотрела на меня чудными знакомыми глазами и шептала мне что-то тихое и нежное.