Ему в наследство от предков досталась старая переплетная мастерская в городе Екатеринославе. При всех царях она имела заказы, принося кое-какой доход, - и уже одно это психованные большевики считали непростительной крамолой и контрой.
Дочь деда, мою тетку, батько Махно брал в заложницы, когда ей было пять лет, и требовал у деда контрибуцию, в смысле, выкуп. И вынудил деда выкуп заплатить. Дед отдал все, что у него было, все без остатка, все до последнего. И дочь свою вернул. А она сказала, что у батьки ей было хорошо и не страшно и что ее поили там теплым молоком из бутылки.
Его сын Зорик, единокровный, так сказать, брат моего отца и моей тетки, погиб в Отечественную войну.
У деда дважды отбирали мастерскую. Первый раз в результате победы над страной революции, второй раз во время принудительного свертывания НЭПа. Он бежал из города с женой и двумя детьми без вещей и имущества, если не считать имуществом трех одеял, захваченных впопыхах и оказавшихся потом очень кстати. Бежал, после того как родственник жены, дальний, но порядочный человек, служивший советской власти чекистом, пришел на ночь глядя и предупредил:
- Мастерская - это только начало конца. А конец - в самом лучшем случае, в случае, если Бог окажет существенную помощь, и тебе повезет - это тюрьма.
- За что? - заорал на родственника жены дед.
- Ты есть в списках, - сказал родственник жены.
- Я точно там есть? - спросил дед, не уточняя и не интересуясь, о каких списках речь.
- Наум, ты меня обижаешь, - ответил родственник. - Сегодня под утро за тобой придут.
И дед со всею своей семьей бежал. Сев той же ночью в какой-то длинный товарный поезд и имея очень небольшое количество еды на всех. Поезд шел порожняком с юга на север, ничего и никого не вез, никем не охранялся (видно, уже тогда социалистический идиотизм существовал), мало по тем временам и условиям стоял на станциях, что, с одной стороны, было хорошо еды на долгую дорогу им бы никак не хватило, а с другой - в щели вагона на ходу так дуло, что, если бы не одеяла, детей бы они точно не довезли.
И привез их этот пустой и довольно скорый поезд без всяких пересадок, правда, и без удобств, в столицу Советского Союза и Советской России, город Москву. Туда, куда дед и собирался в конце концов любыми путями добраться.
- Москва велика и многолюдна, - говорил дед жене, - и затеряться тут будет проще простого.
Он даже не стал менять фамилию и тратить последние деньги на новые безопасные документы. Он надеялся на вселенский бардак (примерно то же самое, что хаос), с первого большевистского дня царивший в стране, а значит, и в ее столице. Надеялся, имея на то все основания. Потому что бардак все крепчал и крепчал, принимая угрожающие размеры и становясь все более концентрированным. И действительно, в Москве никто деда не тронул, и он вполне прилично устроился там на постоянное жительство, и снова в конце концов стал, пусть не хозяином - хозяев к тому времени уже отменили и обезвредили, - но директором переплетной мастерской. Там же, в Москве, чуть ли не сразу по приезде, дед завел себе вторую семью и родил младшего, последнего, сына Зорика. Которого потом убили в сорок пятом году, как только взяли на войну, и он не успел ни пожить по-человечески, ни повоевать. Ничего, короче говоря, не успел, только зря родился. А до этого обе семьи деда, то есть его общие дети и общие жены, общались и чуть ли не дружили. Дед по этому поводу говорил, что его семьи дружат женами.
У отца тоже было две семьи, правда, не параллельно, а последовательно. И очень жалко, что я в этом смысле не в деда. Или не в отца. И ехать мне сейчас не к кому, хотя и есть куда. Конечно, это уже немало. Уже хорошо. Мне, сколько я себя помню, всегда было хорошо. Так как всегда было куда ехать. Но насколько было бы лучше, если б вместо "куда" у меня было "к кому". Любовница, еще одна жена - какая разница? От перемены названий суть, как известно, никогда не меняется. На то она и суть. Чтоб не меняться по любому отсутствующему поводу.
Конечно, не мне судить, но, видно, что-то недодумано Всевышним насчет прелюбодеяния. Погорячился Он, поспешил с ограничениями и определениями, однозначно трактуемыми. Имеющий с кем прелюбодействовать, имеет тыл. Имеет те самые, вышеупомянутые, заранее подготовленные позиции. И я понимаю и не против того, что тылом должна быть не любовница, а семья - ячейка общества. Но мало ли что должно быть? Должно быть одно, бывает другое. И часто это другое отличается от того, что должно, до полного (ну, или частичного) наоборот. Так что зря Господь Бог утруждался определять, где и какой должен быть у человека тыл. Хватило бы того, что тыл быть должен. А семья это или вторая семья, или женщина легкого поведения и нрава, к которой можно прийти и у нее остаться на ночь или на день, или
навсегда, - безразлично. И почему нужно было это запрещать и считать смертным грехом, тем более что и сам Бог создавал одно, а создал другое? И опять знак вопроса, и кому этот вопрос адресован - себе, Ему или это так вопрос, вопрос ради самого вопроса и больше ни ради чего?
Есть у меня одно предположение на этот счет. Не знаю, близко оно к истине или от нее далеко. Я думаю, тут вполне возможно, что Бог - так как Он сам есть
любовь - сначала не собирался запрещать прелюбодеяние при наличии любви, а хотел запретить только прелюбодеяние ради прелюбодеяния, то есть блуд и блядство в чистом виде. А потом подумал, что запрети нам прелюбодействовать так, а иначе разреши - мы обязательно этим воспользуемся без зазрения совести по своему разумению и будем потом на Страшном суде клясться, что любили всех своих сто шесть любовниц плюс жену, как самих себя, то есть безумно. И обязательно это докажем хоть Богу, хоть черту, хоть всему составу Страшного суда, включая прокурора и его товарища. Со справками и свидетельствами в руках докажем. Напирая на то, что чего с нас взять, раз любили мы безумно, другими словами, без ума. Так, как только и можно любить. А то придумали пошлое красивое выражение и красиво выражаются по любому пошлому поводу: "Безумная любовь, безумная любовь!" Будто бывает любовь умная. Злая любовь бывает и несчастная, допустим, бывает. А умной (как и неумной) - не бывает никогда и ни при каких, даже самых благоприятных отягчающих, обстоятельствах. И тем более не бывает "умной безумной любви". Так как это то же самое, что "безумная любовь по расчету" или "трезвый расчет по любви".
А впрочем... Никто не знает. Возможно, что и такая любовь возможна.
Давно я все же не выходил в такую рань. Так давно, что просто не представлял себе города в это время суток. Не представлял, что такое ночная, дорассветная жизнь так называемого большого города. Моего города. Города, в котором я как-то живу. Только иногда, когда почему-нибудь мне не удавалось уснуть, я наблюдал отсветы этой жизни - стоял в кухне, опершись ладонями на подоконник, и смотрел сквозь черное стекло на окна домов. И некоторые из них время от времени освещались внутренним неярким светом и через несколько минут снова гасли. То тут, то там, то в одном доме, то в другом, то в соседнем. И я понимал, что это люди после любви ходят в ванную и перекусить, восстанавливая растраченные силы, или маленькие дети не спят, болея и требуя к себе внимания, или кто-нибудь умирает. Но в этом случае свет горит обычно всю ночь, так же как и тогда, когда человек в квартире боится спать без света, боится ночи и темноты, наполненной страхами детства и взрослыми, не менее страшными, кошмарами.
Выходя из дому, я был уверен, что выхожу в ночь. И меня, можно сказать, грела эта уверенность. Выходить в ночь - в этом что-то есть, это не то что выходить в утро или в день, или в вечер. И выйдя из подъезда, я действительно попал в ночь, в нашем спальном, хотя и приближенном к центру, районе была именно ночь, черная и глухая. Спальный микрорайон спал. Толпа многоэтажных, серых без света дня, домов стояла с потушенными огнями квадратно-гнездовым способом. Только кое-где горело какое-нибудь шальное окно, и оно еще больше подчеркивало своим светом всеобщую темень и всеобщую серость. А серость пейзажа способствует серости мыслей. Мысли сливаются с фоном и становятся никому не видны, незаметны, неразличимы. И мои мысли были именно серыми. Они даже черными мыслями не были. Не тянули они на черные мысли. Их цвет, если мысли имеют цвет, был абсолютно серым, исчезающим. Даже о том, что в данный момент я фактически ненавижу Лелю, - думалось мне серо и как-то невзрачно, бессильно. В смысле, слабо. Это была такая ненависть без эмоций. Или это вообще не была ненависть. Скорее - мысли о ненависти. Я просто думал, что совсем без нее жить невозможно. Что-то ненавидеть необходимо.
Может, именно поэтому я ненавижу моль во всех видах. Даже в мертвом. Раздавишь ее, а она превращается в жирную противную пыль. Руки скользят, и потом еще час пыльца эта, с трупа облетевшая, кожей чувствуется. Так что, думаю, моль - объект для ненависти, ничем не хуже, чем какой-нибудь другой объект. И ненавидеть моль - гораздо лучше, чем ненавидеть чеченцев или евреев, или русских, или украинцев. Это даже лучше, чем ненавидеть Лелю.