Городской и дачный дома Горького являли собой в те годы смесь помещичьей усадьбы с Двором чудес. Какие-то люди садились за стол, кормились, уходили, приходили. Кроме Горького, двух внучек, сына, невестки, секретаря П. Крючкова с женой, Олимпиады, медсестры, врача, неизменного Ракицкого, без конца бывали гости, писатели, работники ГПУ, слуги, шоферы. Частыми гостями бывали шеф ГПУ (в то время уже НКВД) Генрих Ягода и писатель Алексей Толстой - оба были влюблены в невестку Горького по кличке Тимоша. Может, именно это соперничество привело (за полгода до приезда Роллана) к ранней гибели обожаемого отцом сына Горького, добродушного алкоголика и чекиста Максима, мужа Тимоши. Алексей Толстой, получив отставку у Тимоши, стал бывать реже (но все же выпросил у Ягоды заграничный автомобиль), а шеф тайной полиции Ягода, похоже, одержал победу над вдовушкой (еще б ему не одержать). Ягода теперь дневал и ночевал у Горького, и Роллану довелось немало общаться с этим страшным человеком. Впрочем, страшен он был для тех, кто ждал ареста, кто был арестован и кто попал на допрос, а Роллан просто приглядывался к одному из главных людей в государстве и вел записи о своих беседах с грозой России:
"У "ужасного" Ягоды тонкие черты лица, лицо благородное, усталое, еще молодое, несмотря на редкую седину (он напоминает мне Моруа, только он утонченней): ему идет его темно-коричневая форма, говорит он мягко, вообще он сама мягкость. Он отвергает наличие идеи возмездия в советском правосудии и говорит, что он лично заботится о гигиене заключенных. Он упомянул как-то о лагере под Москвой, в котором 200 000 заключенных (?), но не было ни одного случая заболеваний. Высылку из Ленинграда он находит вполне естественной. И он отмечает с удовлетворением, что если потом обнаружится ошибка, то люди эти возвращаются и никому из них не приходится страдать. А ссыльные сохраняют свободу - в местах ссылки - и достоинство этих людей никак не ущемляется. А ссыльным такой категории, как Виктор Серж, предоставляются работа и средства существования. Отбыв ссылку, они могут разъезжать по всей стране, жить где угодно, кроме Москвы и Ленинграда..."
"Так вот - кому мне верить? Ягода мне кажется симпатичным, и то, что он говорит, не вызывает сомнений. Хотя когда он говорит, что письма в СССР не вскрывают... он принимает нас за простаков... Уж это мы знаем и сами себя виним, когда встречаем с недоверием мягкий и честный взгляд Ягоды".
"...Ягода начинает говорить о своей работе по перевоспитанию уголовников, и глаза у него загораются. Фигура загадочная: большая мягкость в манерах, голосе, взгляде... Что думать о подобных внутренних контрастах? Шеф безжалостного Гепеу и внецерковный святой, пылкий и вкрадчивый... Он начинал с горсточкой хулиганов, которых поселил у себя, на свободе, сказав им: "Командуйте сами!". Когда они жаловались на недостаток комфорта, он говорил им: "Вы не в гостях у дамы-патронессы. Трудитесь". И в них пробудилось чувство гордости, это все решило. Это опрокинуло все до сих пор существовавшие теории криминологов: Ломброзо, Фрейда и прочих, об атавизме, о привычках. В скором времени они стали гордиться своей коммуной, они оберегают ее. Их сейчас в Болшеве от двух до трех тысяч, скоро они отпразднуют десятую годовщину коммуны. По этой модели Ягода учредил и другие коммуны, от тридцати до сорока тысяч... И Ягода восторженно пророчит, что через два-три года детей-беспризорников больше не будет в России. А поскольку именно они служат базой преступности, Ягода с идеализмом верит, что за 10-20 лет преступность вообще исчезнет. Если верить ему, и сейчас уже из всех крупных городов мира самая низкая преступность. (А в Нью-Йорке самая высокая...)".
Роллан высказывает в дневнике сомнение в том, что человечество вот так, сразу и просто - перевоспитается, но не может не восхититься этой святой верой шефа сталинской полиции:
"Несмотря на это, усилия его сохраняют и свою ценность и свою прелесть. Но почему все-таки в этом доверии, которое так широко оказывают уголовникам, отказывают политическим заключенным? Их здесь собирают, чтоб они осуществляли большие стройки (канал Москва-Волга). Снова проявление полицейского идеализма, который меньше озабочен материальными страданиями, чем моральными и социальными язвами".
"Ягода сказал мне: За 15 лет у меня ни разу не было ни возможности, ни разрешения побеседовать с иностранным писателем. Вы первый. Моя должность мне никогда не позволяла этого. Я избегал мест, где они собирались".
И он подтвердил, как много значит мое имя, кем я являюсь в СССР".
Великая фраза!
Идеализм ГПУ, ГУЛага, тюрем, лагерных коммун, а может, и казней таит, видно, огромный соблазн для гуманистов типа Горького и Роллана. Одним усилием Ягоды, Дзержинского, Ежова, Берии - кого там еще? - будет наконец переделано несовершенное человечество. Можно даже посетить эти страшные лагеря, о которых столько шума. Вот Горький, например, ездил на легендарные Соловки со всей семьей (соблазнительная невестка нарядилась по этому случаю в форму чекистки-надзирательницы), веселое было мероприятие, даже на страшную Секирку (место "строгой изоляции") поднимались с восторгом от чекистских преобразований. Может, гуманист-буревестник даже напевал вполголоса народную песню из тогдашнего советского фольклора (записал не друг народа Горький, а зек-француз Жак Росси):
На восьмой версте Секир-гора,
а под горой мертвые тела.
Ветер там один гуляет.
Мать родная не узнает,
где сынок схороненный лежит.
Так или иначе, семейство гуманиста Горького вернулось с экскурсии в полном восторге от увиденного и стало готовить интуристовскую поездку на кровавый Беломорканал, любимое детище "любимца партии" Кирова и других "любимцев", которых самый "родной и любимый" уже внес к тому времени в списки смертников.
Отметьте, и Роллан и Горький хотят верить Ягоде. Горький с нетерпением ждет приезда в его имение Болшевской коммуны "перевоспитанных" уголовников, чтоб все "показать" Роллану. "Коммунары" и впрямь приезжали на дачу потешить хозяев, пели песни, плясали гопак, - а Ягода хлопал в ладоши; тем временем не занятые в балете коммунары обчистили комнату мадам Роллан, украли ее цацки, и были правы - зачем столько драгоценностей даме, которая "влюблена в большевизм". Но дама пожаловалась шефу ГПУ, и он этим сам занялся - без Ломброзо и Фрейда... Сколько зубов осталось на паркете, никто не считал, но цацки сотруднице вернули.
Роллан неоднократно повторяет в своих тайных записях фразу мучительного сомнения: "Кому верить?". То есть - верить шефу полиции и Сталину или жертвам полиции? А от жертв этих Роллана не удавалось уберечь ни в Москве, ни даже на сверхохраняемой даче. Швейцарская подруга Хартош привезла к Роллану брата-ученого, которого временно выпустили (но скоро заберут снова и окончательно). Защищаясь от сомнений и волнений, гуманист Роллан записывает после свидания, что у этого брата здоровый вид, что он хорошо выглядит, лучше, чем сам Роллан (хилый, болезненный Роллан завидует здоровью всех живых и даже иных мертвых). О некоторых жертвах террора Роллану рассказывают окружающие. Вот он приехал, но уже не застал своего редактора Блока. Блока сослали для начала в глухой узбекский кишлак, где у него нет работы. Писатели вступались за него, но их ходатайство было отклонено. Даже Федин и даже Маша считают, что Блока сослали зазря и что его надо освободить, однако власти придерживаются иного мнения. Гуманист Роллан и в этом робком заступничестве видит красоту нового мира:
"Приятно знать, что коммунистическая интеллектуальная элита печется о дальнейшей гуманизации существующего режима".
В общем-то сообщения о репрессиях раздражают гуманиста Роллана. Они ему "ломают кайф". Поэтому, записав сведения, которые с риском для жизни сообщают ему люди, не работающие в ведомстве Ягоды, Роллан помечает в скобках: "они преувеличивают".
Самым симпатичным персонажем в дневнике предстает Майина бывшая свекровь, которая рискнула намекнуть великому гуманисту, что эти люди, заполняющие лагеря и гибнущие, как мухи, ничего худого никому не сделали, что в стране царят страх и доносительство... Роллан даже боится записывать все, что она говорит. Нетрудно догадаться, как он комментирует бесстрашные признания старой княгини в своем славном дневнике: симпатичная старушка скорей всего "преувеличивает". К тому же она принадлежит к поверженному классу и не может справедливо судить о победителях. Она, небось, и симпатичного Машиного сына портит: вот и сын Сережа сообщает кое-что из того, о чем не хотелось бы знать (засилье пропагандистской белиберды, вместо наук, в институте).
Ну а что же Маша - отчего она не уберегла Роллана от вредных контактов на этой стадии операции? Ведь он бог знает что заносит в дневник... Маша выполняет свои узкие задачи. Она позаботится, чтоб тайный этот дневник не увидел свет ни при его, ни при ее (что на полвека дольше) жизни. Чтобы Роллан по приезде напечатал что положено (пусть даже противоположное тому, что он видит и думает). Чтоб он честно боролся с врагами Сталина и ГПУ - сегодня с Троцким, завтра с Каменевым, Зиновьевым и со всеми, на кого ей укажет куратор... Кроме того, Маша на даче Горького попала в плотную бригаду гепеушников. Даже возвышенный гуманист Роллан это заметил и ей сообщил. Горький обложен со всех сторон, Горький сломлен, Горькому конец... Конечно, Роллан знает далеко не все, но кое-что он заметил и кое-что записал на эту тему. Горький вернулся не в ту Россию, которую он знал: это уже "была Россия фараонов. И народ пел, строя для них пирамиды... Потонув в буре народных оваций... он захмелел от затянувшей его круговерти... былой индивидуалист окунулся в поток... он не хочет видеть, но он видит ошибки и страдания, а порой даже бесчеловечность этого дела... В сущности он слабый, очень слабый человек, несмотря на внешность старого медведя... Об позволил запереть себя в собственном доме... Крючков сделался единственным посредником всех связей Горького с внешним миром... Надо быть таким слабовольным, как Горький, чтобы подчиниться ежесекундному контролю и опеке... У старого медведя в губе кольцо... Несчастный старый медведь, увитый лаврами и осыпанный почестями..."