– Вы несколько дней не были у нас, Тамарин, вы нас забыли, и я пришла проведать вас, здоровы ли вы, – сказала наконец баронесса, подняв глаза на Тамарина. Видно было, что она хотела начать холодным упреком, но в голосе ее была такая болезненная жалоба, упрек был высказан так робко, что он должен был дойти до души человека, у которого только есть душа.
Тамарину стало жаль баронессу. Эта женщина в свое время наделала ему много зла, но она много его любила, и он много простил ей; она так много его любила, что ему наконец нечего уже было прощать ей, и он считал себя ее должником. И вот эта женщина, у которой он не был только несколько дней, которую он забыл на это время для другой, потому что другая была новее и поэтому более развлекала его скучающий ум, – эта женщина, одна, в полночь, приходит к нему и еще раз рискует бесполезно жертвовать добрым именем, семейным спокойствием для того только, чтобы увидеть его и, может быть, выслушать холодное наставление. Лицо Тамарина изменилось, как будто маска спала с него, – из холодного и спокойного оно сделалось добрым и впечатлительным; он взял с дивана шитую подушку, бросил ее на пол и сел у ног баронессы.
– Мы сегодня будем на «вы», Лидия? – спросил он ее, глядя на нее приветливыми, ласкающими глазами.
Баронесса не выдержала этого взгляда. В нем было чувство, а она не ожидала найти его. Вся ее холодность растаяла от бедной теплоты этого чувства: она заплакала.
– Тамарин! Что ты со мной делаешь? за что ты меня бросаешь для этой девочки? разве ты любишь ее? – спросила она, и Тамарину было слышно, как сердце билось у ней в груди.
– Нет, – сказал он.
– Право? Тамарин задумался.
– Говори, Бога ради, говори!
– Нет, не люблю, – сказал он.
Баронесса вздохнула свободно: вся кровь, которая прилилась и держалась у ее сердца, отступила от него, и легкий румянец заиграл на щеках.
– Не любишь?.. Я тебе верю: ты никогда, никогда не обманываешь! Зачем же ты забыл меня? Ведь ты три дня не был у нас! Ведь ты не можешь представить себе, что я выстрадала в эти дни! Я уже думала, что ты полюбил Вареньку. Теперь я знаю, тебе с ней было веселее: верно, она полюбила тебя или еще боится тебя любить. Все равно, она тебя полюбит: тебя нельзя не любить, если ты этого захочешь; у тебя столько ума, столько странной привлекательности, что я тебя знаю три года, и ты для меня все нов, как тогда, помнишь, как в первый раз ты со своей насмешкой и равнодушием явился между моими поклонниками!
Она наклонилась к Тамарину, одной рукой обняла его шею, а другой играла его мягкими светло-русыми волосами.
– Послушай, ты знаешь, как я люблю тебя: я тебя люблю, несмотря на то, что ты меня не любишь. Бог знает, чем ты умел привязать меня к себе! Нет вещи, которой бы я для тебя не сделала, нет жертвы, которой бы не принесла тебе. За все это ты мне никогда ничего не дал, кроме страданий, и я не ропщу на тебя, ты от меня не слыхал ни одного упрека, да ты и не виноват ни в чем: ты уже так создан. Но теперь, раз, в первый раз в жизни, у меня есть к тебе просьба. Выполнишь ее?
Баронесса еще ближе наклонилась к Тамарину; локоны ее доставали ему до лица; она опрокинула несколько назад его голову и смотрела ему прямо в глаза умоляющими глазами. Тамарин улыбнулся.
– Тебе хочется, чтобы я отказался от Вареньки?
– Да! – сказала баронесса робко.
– Дитя! Не все ли тебе равно, любит ли она меня, или не любит? Я не люблю ее и не буду любить, потому что для этого надо жертвовать тобой, а тобой я не пожертвую ни для кого на свете. Ты это знаешь. Да и вряд ли я уж могу любить. Что ж тебе до Вареньки?
– Нет! Бога ради, оставь ее, я тебя умоляю всем, что тебе дорого! Я умоляю тебя об этом для тебя же. Когда я в первый раз увидела ее, у меня стеснилось сердце от какого-то дурного предчувствия; мне кажется, что она должна обеим нам принести несчастие. Да и что тебе в ее любви? Разве она сможет любить тебя, как я, разве у нее на это достанет сил? Ведь твоя любовь тяжела: ее не всякая выдержит! И потом, она не выстрадала права на эту любовь, она не поймет, как надо любить тебя: она возмутится против твоего деспотизма. И потом, знаешь ли, мне жаль ее. Подумай, что с ней будет! Она горда: у ней, ты сам сказал, много характера. Если она восстанет против тебя, она разобьется о твою железную волю; если она не устоит, я знаю, ты благороден, ты не употребишь во зло ее доверенность… но есть жертвы более материальной жертвы, которую может принести девушка: жертва спокойствием жизни, волей, отречением от всего, что не ты… и это ждет ее. Разве тебе мало одной меня?
Она сказала ото слово просто, без упрека, без жалобы: как будто так и следовало быть ей его жертвой, как будто так ей и на роду уж было написано! Но много в этих словах было любви и просьбы – и не в одних словах: в ее взгляде, положении, наконец, в ее жарком и прерывистом дыхании, которое чувствовал Тамарин на своем лице.
Тамарин молчал: очевидно было, что какие-то разнородные мысли боролись в его уме. Потом он посмотрел на баронессу и сказал:
– Хорошо, завтра…
Она не дала докончить последние слова и заглушила их поцелуями.
Было уже поздно, так поздно, что становилось рано, когда Тамарин под руку с баронессой спускались под гору по аллее; он пошел проводить ее до дому. На небе еще не начинало светать, но это было то темное утро, которое предшествует рассвету. Она, закутанная в турецкую шаль, шла медленно, прижавшись к руке Тамарина, как будто ей не хотелось расстаться с ним. Он шел тихо, своей ленивой походкой, как человек, который взял все наслаждения сегодня и которого ждет неприятное завтра.
Варенька встала поздно. Бедненькая, она не спала почти всю ночь. Страшно ей было одной мысли – любить Тамарина: она чувствовала, что природа дала ей любви только на один раз и что за то велика должна быть эта единственная любовь. Она недавно еще заметила возможность любви, но ей уже было жаль отдать ее, расстаться с сокровищем, которым только может располагать раз в жизни. Еще страшнее ей было отказаться от любви к Тамарину. Ей казалось, что никогда она не встретит столько же богатой, прекрасной натуры, что никто, кроме него, не будет достоин ее сокровища, что умрет без него ее любовь, как бесполезный дар, как зарытые в землю деньги скупого. И долго совершалась в ней внутренняя борьба. Несколько раз она собирала все силы воли и убеждений рассудка, чтобы защитить себя от рождающейся любви; и несколько раз и воля и убеждения ума раздроблялись об прихоти сердца, которое билось под влиянием Тамарина.
К утру она уснула, но и во сне, как наяву, ей слышалась тихая обворожительная речь, виделся знакомый милый образ.
Она встала, как я сказал, уже поздно, со всем тем она чувствовала какую-то болезненную томность и вместе приятную теплоту. Никогда она не была так интересна. Щеки ее были бледнее обыкновенного, темно-голубые глаза – томны, усталы, как после борьбы. Но борьбы в них уже не было.
Горничная подала Вареньке письмо, оно было от Наденьки; с любопытством, но без нетерпения Варенька распечатала его и читала:
«Ты ли это писала ко мне, Варенька? Ты ли, гордая, неприступная, боишься человека, который хвастался, что он вскружит тебе голову? Что ж он в самом деле за демон, что успел до такой степени приобрести над тобой влияние? Чем он околдовал тебя? Как ты не видишь, что все в этом человеке ложь? Он со своей баронессой просто хотели посмеяться над тобой, а ты ему веришь. Ты была предупреждена его хвастовством и допускаешь обманывать, себя. Как ты не расхохоталась ему в глаза при первой его сантиментальной фразе! Я знаю, Тамарин мастерски притворяется. У него лицо необыкновенно послушно. Оно или ничего не выражает, или выражает то, что он хочет. Оно будет расстроено, спокойно, бледно, весело – наперекор тому, что он чувствует. Знаешь ли, до какой степени он владеет собою? Здесь были проездом два петербургских актера. Мы были в театре, в бенуаре; он в креслах, возле нашей ложи. Давали «Отелло» и играли прекрасно: у всех были слезы на глазах – он сидел очень веселый. «Вам не нравится игра?» – спросила я его в антракте. «Напротив, – отвечал он, – пьеса шла удивительно хорошо для провинциального театра». «Не заметно, – сказала я, – чтобы она вас расстроила». Он рассмеялся. После этого давали водевиль. В самой уморительной сцене, когда хохотал весь театр, он, бледный, расстроенный, со слезами на глазах обратился ко мне. «Что с вами?» – спросила я его. «Я вам хотел доказать, что умею быть чувствительным», – отвечал он и засмеялся. Вот в чем сила твоего демона, который для самолюбия, из эгоизма готов сделать все на свете. Теперь я спокойна: я уверена, что ты другими глазами взглянешь на него и сама над ним посмеешься. Насмейся над ним, хорошенько насмейся, как ты можешь смеяться, если бы тебе не мешало твое доброе сердечко. Этого человека не стоит жалеть. Варенька, друг мой, одурачь его хорошенько. Прощай.
Toute a toi. Nadine.
P.S. Володя Имшин опять здесь. Как тебе не жалко этого мальчика? Он тебя истинно любит. Он говорил мне, что ты все занята Тамариным, а на него не обращаешь внимания, и что от этого он уехал. Лучше бы ты сделала, если бы слушала Володю; если он не говорит так хорошо и занимательно, как Тамарин, зато он говорит, что чувствует; а истинное чувство по мне лучше красивых ложных фраз».