Дело решено: я купил лист гербовой бумаги и подал прошение о выдаче паспорта в Константинополь. Дня через три принесли мне паспорт, писанный по-русски и по-итальянски. Я был обрадован, начал даже делать приготовления к отъезду. Но, рассматривая выданный мне вид, я открыл, что меня назвали в нем, по ошибке, вместо коллежского губернским секретарем, Segretario di governo. Моя радость вдруг исчезла; я чувствовал, глядя на эту бумагу, как собственное мое уважение к моему лицу понижалось, понижалось и остановилось двумя градусами ниже, как, напротив, вся природа постепенно возвышалась вокруг меня целым чином выше, оставляя меня в пропасти 12-го класса; я был в отчаянии. Единственное средство к восстановлению прежнего равновесия между моим саном и достоинством окружающих меня предметов было - просить о перемене паспорта с поправкою сделанной ошибки; но греческий дворянин Болванопуло отсоветовал мне эту меру. Основываясь на доказанных на Востоке истинах, он утверждал, что девять десятых хорошего делается на свете по ошибке, а потому нельзя угадать, не послужит ли эта ошибка еще в мою пользу; что восточные не знают никакого толку в секретарях, ибо секретари запрещены Алкораном[38] вместе с взятками; что турки, когда хотят сделать что-нибудь умно, всегда делают наоборот принятому в других землях порядку, и дело выходит прекрасно. Например, они читают книги с конца, от последней страницы к первой, и находят в них более смысла, нежели мы, читая их с начала, от первой страницы к последней; дома строят они, начиная с крыши, а не с фундамента; решение произносят прежде, а доказательство ищут потом, и так далее. Поэтому легко может случиться, что и меня станут они уважать не с головы, а с того конца — что, впрочем, случается с великими людьми не на одном только Востоке. Заключения Болванопуло показались мне новыми, ясными, блистательными. Я перестал думать о перемене паспорта, выкурил еще одну трубку и уехал в Константинополь.
Когда говорю — я уехал, — само собою разумеется, что я отплыл на шведском судне. Мы уже в открытом море. Вот прекрасный случай загнуть крючок человечеству и, придравшись к корабельной веревке или к лоскутку изорванного ветром паруса, разругать добродетель, наплевать в лицо честности, доказать, что в мире нет ничего ни умного, ни священного, и прославиться черноморским Евгением Сю[39]. Я стою на палубе, на пути к бессмертию; я должен воспользоваться моим положением и тут же на месте состряпать морской роман, начинив его бурями и шквалами, раздув ветром на четыре тома, напустив туману во все главы и все его страницы нагрузив свирепыми страстями, смоченными в горькой воде, и сырыми, холодными преступлениями, так, чтоб наделить читателя насморком и, в заключение, отвалять его по боку канатом за то, что он еще смеет называться человеком. Где бумага?.. перо?.. чернила?.. Я побежал в каюту. Трепещи, человечество! — я сажусь писать морской роман. И схватив перо, в первом порыве вдохновения, я написал бурное заглавие: Куракакубарабурачья, морской роман барона Брамбеуса. Прекрасно!.. в одном этом заглавии есть довольно яду на четыре тома. Теперь положу перо за ухо и пойду опять на палубу, погляжу на игру неистовых страстей в неподвижных шведах, на коварство шкипера[40], на злодеяния матросов, напитаюсь поэзиею соленой воды и приступлю к содержанию. Я поспешно вылез из каюты и обошел все судно. Ветер дул попутный, шведы дремали на палубе. Шкипер пил хладнокровно горячий грог подле руля. Вся поэзия корабля заключалась в смешанном запахе затхлости, смолы и сельдей. Везде скучно; везде сыро. Я возвратился в каюту, лег, уснул и спал двое суток — спал так крепко, как после прочтения пяти морских романов, и проснулся не прежде, как в виду замков, защищающих вход в Царьградский пролив[41], когда шкипер пришел сказать мне, что турецкие таможенные чиновники приехали для осмотра судна.
Выхожу на палубу, чтоб полюбоваться на турецких чиновников. Странное дело! на них нет никакого отличительного знака усердия, хотя они давно служат и вероятно не раз были под судом. Болванопуло прав: Восток совсем не то, что Запад!..
Турецкие чиновники — их было двое — сидели на небольшом ковре, разостланном на палубе, и курили трубки. Перед ними сидел на пятках, как обезьяна, молодой грек в красной чалме, служивший им переводчиком. Увидев меня, они спросили у шкипера, кто я таков. Шкипер предъявил им мой паспорт. Турецкие чиновники развернули его, посмотрели и отдали переводчику, чтоб он растолковал им этот неверный фирман. Грек долго разбирал бумагу и посматривал на меня исподлобья с большим любопытством. Наконец, сказал он им, что, судя по этому фирману, я должен быть великий человек. Турки тотчас поправили полы своего платья и закрыли ими ноги в знак почтения.
Грек продолжал:
— Он русский, то есть Москов, и называется Андрей Андреевич, то есть Андрей Андрей-оглу.
— Андарай-оглу!.. — воскликнули с удивлением турецкие чиновники и пустили ртом и носом по длинной струе табачного дыма. — Андарай-оглу!!. Какое благополучное имя!..
— Что касается до чина, — сказал переводчик, — то он знаменитее баснословного Рустема[42] и выше звезды, мерцающей в хвосте Малой Медведицы. Одним словом, он губернский секретарь, Segretario di governo.
— Аллах! Аллах! — вскричали турки. — Но что за мудрость скрывается в этом звании?
— Это, изволите видеть, очень высокое звание, — отвечал переводчик. — Segretario значит по-турецки мехреми-сирр, соучастник тайн, а Governo то же, что девлет, правительство или благополучие. Итак, он соучастник всех тайн русского благополучия.
— Нет силы, ни крепости, кроме как у Аллаха! — воскликнули турки еще громче. — Добро пожаловать, Андарай-оглу эфенди[43]! Взоры наши прояснились от вашего лицезрения. Извольте присесть с нами на ковре гостеприимства. Москов наш друг; мы рабы вашего присутствия.
Толмач объяснил мне их приветствия. Я уселся с ними на ковре. Оба турецкие чиновника вынули из своих уст трубки и вбили их мне в рот, по правилам восточной учтивости. Как я не знал, что в подобном случае можно было довольствоваться одною, то принял обе и стал курить из двух трубок, пуская дым в две стороны, что внушило туркам еще высшее понятие о моем сане и о моих способностях. После этого они уже не сомневались, что я настоящий «соучастник тайн русского благополучия», и осыпали меня бесконечными вежливостями, чтоб доказать дружбу свою к России.
Спустя две трубки времени — время там считается на трубки табаку — они садятся в лодку и отплывают на берег. Вдруг раздается пушечная пальба со стен замка и вторая лодка подплывает к нам с цветами. Находившийся в ней чиновник просит меня от имени всей Турции принять чистосердечный подарок, объявляя, что и эти выстрелы производятся в честь знаменитому гостю Блистательной Порты, господину губернскому секретарю, в итальянском переводе Segretario di governo, а в турецком соучастнику тайн русского благополучия. Я принимаю цветы и величаво благодарю Турцию от имени всех губернских секретарей. Мы плывем медленно по излучистому проливу; весть о прибытии из России такого сановника, какого никогда еще в Турции не видали и не слыхали, настоящего губернского секретаря, расходится по берегам Босфора, и изо всех замков приветствуют меня цветами и пушечною пальбою. Болванопуло говорил правду!.. Я убеждаюсь в пользе переводов и решаюсь вперед жить на свете только в переводе. Это тоже поэзия.
Наше судно бросает якорь в заливе, против арсенала. Я выхожу на берег, иду в Перу, где уже моя слава меня опередила, и поселяюсь в главном трактире. Вся Пера в недоумении, Европейские турки и турецкие европейцы стараются узнать, кто я таков, что девлет, благополучие принимает меня с таким отличием. — Как бы не так?.. я соучастник тайн благополучия! Девлет и губернские секретари понимают друг друга превосходно. — Но тонкие обитатели любопытного предместья, не постигая наших соотношений, все еще ломают себе головы догадками. Европейские посольства и миссии уверены, что я должен быть тайный дипломатический агент, приехавший к Порте с важными предложениями, и выпускают на меня стаю шпионов. Их драгоманы[44] из туземцев, в длинном восточном платье, желтых туфлях и огромных, шарообразных колпаках из серой мерлушки[45], насаженных на выбритые головы в виде опрокинутых чугунных горшков, или пневматических колоколов, или гасильников здравого смысла, набив карманы дипломатическими секретами своих держав, кружат около меня, как тени, обтираются и кашляют; я откашливаюсь им отрицательно, даю разуметь, что не покупаю чужих тайн, и они удаляются с недовольным лицом. Старые пероты[46] ищут проведать, не приехал ли я учиться по-турецки, с тем, чтоб устранить их семейства от наследственного ремесла переводчиков, и пугают меня ужасами турецких деепричастий и арабских склонений. Миссионеры умышляют обратить меня в католическую веру. Аптекари являются с предложением: не угодно ли приказать отравить кого-нибудь? Коконы, сиречь дамы, составляют между собою адский черный заговор — женить меня на месте. Коконицы, или барышни, моются, причесываются, настраивают улыбки и поправляют свои кондогуни[47] в ожидании моего появления. Все тандуры в волнении. Вторжение одного губернского секретаря в Оттоманскую империю потрясло Восток в его основаниях.