— Так и кажется, — шутил один из товарищей Урманова, — что в парке осенью вдруг защелкали соловьи.
Урмановы поселились на отдельной дачке в лесу…
Однажды мне случилось ехать в Москву в академической линейке-омнибусе. Я был один, но на дороге линейка вдруг остановилась. На шоссе по тропинке от лесных дач вышли Урмановы. Она радушно поздоровалась со мной и осталась стоять у дороги, а Урманов сел в линейку. И пока старое сооружение двигалось по шоссе, Валентина Григорьевна стояла белым пятном у леса и махала зонтиком. Урманов радостно отвечал. Когда дорожка скрылась за поворотом, он озабоченно пошарил в кармане и вынул большой пакет, заадресованный круглым почерком Валентины Григорьевны. Глаза у меня были хорошие, и я невольно прочел на адресе: «Америка». Урманов спрятал его и достал другой, поменьше. Лицо его стало озабоченно. На этом конверте тоже стояло слово «Америка», но почерк был Урманова…
«Цель фиктивного брака достигнута», — подумал я.
Радость Урманова казалась мне великодушной и прекрасной… В тот же день под вечер я догнал их обоих в лиственничной аллее, вернувшись из Москвы по железной дороге. Они шли под руку. Он говорил ей что-то, наклоняясь, а она слушала с радостным и озаренным лицом. Она взглянула на меня приветливо, но не удерживала, когда я, раскланявшись, обогнал их. Мне показалось, что я прошел через какое-то светлое облако, и долго еще чувствовал легкое волнение от чужого, не совсем понятного мне счастья.
Вечером я долго разговаривал с Титом, но этого мне показалось мало. Я сел за письмо к товарищу, жившему в Киевской губернии. Так как он не знал никого из действующих лиц, то я свободно рассказал всю историю, как она мне представлялась. А рисовалась она мне вся в светлом облаке. Урманов — замечательный человек, американка — необыкновенная женщина. Он влюблен в нее — это несомненно. От этого фиктивный брак казался мне еще интереснее. Вообще все мне казалось красиво, интересно, возвышенно и превосходно. Даже старый генерал… Я почти любил его за то, что он доставил в этой картине необходимую черту: старого деспота, без которого картина была бы неполна…
Кончив письмо, я еще долго стоял у окна, глядя в безлунную звездную ночь… По полотну бежал поезд, но ночной ветер относил звуки в другую сторону, и шума было не слышно. Только туманный отсвет от локомотива передвигался, то теряясь за насыпями, то выплывая фосфорическим пятном и по временам освещаясь огнями…
Ночной холод проник в наш номер и разбудил Тита. Он сердито поднялся на постели и сказал:
— Запри окно! Что ты, с ума сошел, что ли?.. Я запер окно, но, подойдя к Титу, сказал:
— Тит, несчастный! Ты боишься простудиться в такую ночь…
— Поди поцелуй бабушку сторожа Кузьмича, если ты в таком восторге… — отвечал Тит. — А мне не мешай спать…
И оба мы захохотали…
X
Время шло. Студенты съезжались с каникул, дачи пустели, публика поредела. Генерал захворал и не показывался в парке. Я заходил к нему, но он не принимал.
Урмановы вели довольно общительный образ жизни, принимали у себя студентов, катались в лодке, по вечерам на прудах долго раздавалось пение. Она очень радушно играла роль хозяйки, и казалось, что инициатива этой общительности исходила от нее. Она звала меня, но я немного стеснялся. Их общество составляли «старые студенты»; я чувствовал себя несколько чужим и на время почти потерял их из виду…
Однажды под вечер я опять увидел их в парке на пристани у пруда. Валентина Григорьевна стояла, Урманов сидел на скамье. По-видимому, она приглашала его идти, он упрямился. Вид его показался мне странным: шляпа сдвинулась несколько на затылок, голова была закинута, на лице виднелось несвойственное ему выражение, делавшее его неприятным. Такое выражение я видел прежде один только раз, во время жаркого спора на сходке. Спорил с Урмановым человек несимпатичный, но умный и замечательно выдержанный. Урманов разгорячился. Видно было, что он переносит свою вражду к человеку на его аргументы. На этот раз противник был прав, и ему было легко опровергать доводы Урманова. Но, вместе с тем, было заметно, что он задевал в Урманове самолюбие, и это доставляло ему удовольствие. Несколько колкостей еще более раздражили Урманова. Казалось, в нем проснулся какой-то мелкий и злобный бесенок, дремавший в глубине симпатичной и пылкой натуры. Он не мог остановиться, отрицал очевидности, сознавал, что не прав, что все это сознают также, и от этого горячился еще больше. Аудитория, обыкновенно увлекавшаяся его пылом, теперь была против него, по ней то и дело перекатывался иронический смех, а в Урманове все больше освобождалось что-то злое, доводившее его до бессилия.
Несколько дней после этого он стыдился своей вспышки и казался подавленным.
Теперь на его лице было то же выражение. Когда я приблизился, он смолк и посмотрел на меня в упор, но как будто не узнал и только выжидал, скоро ли я пройду мимо.
Мне стало неловко, и я ускорил шаги, слегка поклонившись. Урманов продолжал сидеть с руками в карманах. Валентина Григорьевна сдвинула брови, посмотрела на него внимательно и повернулась ко мне.
— Здравствуйте, Потапов, — сказала она, подавая мне руку… — Куда вы это?
— Так, никуда определенно…
— Ну, так проводите меня… И, может, зайдем к моему старику… Василий Парменович, вы пойдете?
Она спросила вполоборота, но ждала ответа внимательно.
— Нет, я останусь.
Она пошла вперед, и опять ее каблуки твердо и чеканно застучали по камням пристани.
Через день или два я шел с удочками на пруд. На пруду был небольшой островок и на нем две скамеечки для рыбной ловли. Пробираться туда надо было узкой тропочкой, кое-где через кочки. Поэтому ходили туда только рыболовы. Публика заходила редко.
Я уже подошел к тропинке и хотел свернуть на остров, как по дорожке появились Урмановы. Они горячо говорили о чем-то, и оба были взволнованы. Увидев меня, она как будто обрадовалась.
— Потапов, Потапов, постойте… Я остановился.
— Куда вы это? С удочками? Возьмите нас… Где это?.. Здесь?.. И у вас две удочки? Вот как хорошо!.. Пойдем.
Мне показалось, что она с легким усилием выдернула свою руку из-под руки Урманова и пошла со мной по тропинке, ловко перепрыгивая с кочки на кочку. Подобрав юбки, она ловко и твердо прошла по дощечке, уселась на скамейку, размотала удочку и быстро закинула лесу.
— Постойте, Валентина Григорьевна… Надо червяка…
Она протянула мне свою удочку. Я надел червяка и тоже закинул удочку.
Потянулись минуты. Пруд стоял гладкий, уже в тени. По временам что-то тихо всхлипывало между татарником… Бегали большие плавуны. Я следил не особенно внимательно, сознавая, что все это вышло как-то нарочито и искусственно. За своей спиной я чувствовал Урманова. И мне казалось, что он большой и темный.
— Берите, берите… Вы зеваете… У вас клюнула, — сказала вдруг тихо Валентина Григорьевна… — Ах, какой вы неловкий…
Казалось, она действительно увлечена ловлей. Я подсек слишком резко. Большая рыба мелькнула над водой, но сорвалась с крючка и упала обратно.
— Какая досада… вы плохой рыбак, — говорила она тихо и твердо. — Вот смотрите, как надо!..
Она тоже выдернула удочку, и небольшой карасик, описав в воздухе дугу, упал на берег.
— Снимите, пожалуйста, — сказала она Урманову.
— Скоро это кончится? — услышал я голос сзади…
— Вы снимете?
— Снял. Что с ним делать?
— Бросьте в воду…
Она опять закинула, и опять потянулось время. Мне был виден конец ее удочки, отражение в пруде и поплавок, окруженный кольцом точно расплавленного серебра на фоне темной глубины. Мой поплавок вздрагивал, колебался, исчезал из глаз, опять появлялся и опять уплывал куда-то далеко. Я испытывал странное напряженное состояние и сознавал, что оно происходит оттого, что рядом со мной сидит Валентина Григорьевна, а на берегу, у меня за спиной — Урманов. И что это между ними стоит то тяжелое и напряженное, что передается мне.
— Скоро это кончится? — спросил опять Урманов, угрюмо и жестко.
— Не знаю… — ответила холодно Валентина Григорьевна. — Когда вы захотите…
— Я хочу… сейчас…
— Нет, вы сейчас еще не хотите, — ответила молодая женщина твердо. — Когда захотите, вы мне скажете.
— Странно, — пробормотал Урманов…
Опять шли минуты… Солнце совсем село, потянуло сыростью и прохладой, спускались сумерки…
— Валентина Григорьевна!.. — Голос Урманова звучал мягкою печалью… Валентина Григорьевна прислушалась.
— Становится темно, — произнес я довольно жалобным тоном.
— Да? — переспросила Валентина Григорьевна… — Вам, бедненькому, надоело? Ну, — она вздохнула, — хорошо, пойдем!