— Ну, ну я сейчас кончу! — торопливо возражала Вера и продолжала рассказывать без конца.
Вдруг в темноте раздался звонкий подзатыльник, что-то охнуло, и Петька кубарем покатился в рожь.
— Дурак! — послышалось изо ржи.
Миша гневно крикнул:
— Я тебе еще не так влеплю, дрянь!
Петька вышел на межу и стал счищать с себя пыль.
— Думает, что сильнее, старший братец, так может что хочет делать! — сердился он.
— Да в чем дело? Миша, за что ты его? — спросила Соня.
— Черт знает что такое! Иду, — вдруг он меня за нос хватает!.. Попробуй-ка еще раз!
— А я почем знал, что это твой нос? Ты бы сказал. А то я вижу, морква какая-то торчит — длинная, мокрая… Мне, конечно, интересно.
— Глупо-с, Петенька! — ядовито заметил Миша.
— Склизкая такая, холодная…
Кругом смеялись. Петька был отомщен. Миша презрительно процедил:
— Шут гороховый!
— О-о-о-хо-хо! — глубоко вздохнул Петька, подтянул брюки и огляделся по сторонам. — У Наташи в глазах две курсистки сидят, — объявил он. — В каждом глазу по курсистке: одна в очках, другая без очков,
— Ну, оставь, Петя! — недовольно остановила Наташа.
— А ты разве на курсы собираешься? — быстро спросил я.
— Н-нет… не знаю, — ответила она и взглянула вперед. — Вот она, грёковская роща!
Средь светлой ржи, отлого тянувшейся вниз, широкою, неправильною полосою вилась грёковская лощина; на склоне ее, вся залитая лунным светом, темнела небольшая осиновая роща.
Лощинка была уже выкошена. Ручей, густо заросший тростником и резикой, сонно журчал в темноте; под обрывом близ омута что-то однообразно, чуть слышно пищало в воде. Из глубины лощины тянуло влажным, пахучим холодком.
Мы перебрались через ручей и вошли в рощу. В середине ее была сажалка, вся сплошь зацветшая. Наташа спустилась к самому ее берегу и из глубины развесистого липового куста достала небольшой холстинковый мешочек.
— Господа, костер нужно будет разводить! Вот вам ужин, — с торжеством заявила она.
В мешочке оказалось десятка три сырых картофелин, четыре ржаных лепешки и соль. Все расхохотались.
— Откуда это у тебя тут?
— Очень просто: я часто хожу сюда читать; проголодаюсь — разведу костер, спеку картофелю и позавтракаю.
— Г-ге-ге! это нужно вперед знать, — сказал Петька, почесав за ухом.
Все рассыпались по роще, ломая для костра нижние сухие сучья осин. Роща огласилась треском, говором и смехом. Сучья стаскивались к берегу сажалки, где Вера и Соня разводили костер. Огонь запрыгал по трещавшим сучьям, освещая кусты и нижние ветви ближайших осин; между вершинами синело темное звездное небо; с костра вместе с дымом срывались искры и гасли далеко вверху. Вера отгребла в сторону горячий уголь и положила в него картофелины.
Сначала все шутили и смеялись, потом примолкли. Костер догорал, все было съедено. Петька, положив вихрастую голову на колени Веры, задремал; она с материнскою заботливостью укутала его своим платком и сидела, не шевелясь. И опять, как тогда за роялем, ее лицо стало красиво и одухотворенно. Мы долго сидели у костра; под пеплом бегали огненные змейки, листья осин слабо шумели над головой. Я рассказывал о своей службе, о голоде и голодном тифе, о том, как жалко было при этом положение нас, врачей: требовалось лишь одно — кормить, получше кормить здоровых, чтоб сделать их более устойчивыми против заражения; но пособий едва хвата-ло на то, чтоб не дать им умереть с голоду. И вот одного за другим валила страшная болезнь, а мы беспомощно стояли перед нею со своими ненужными лекарствами… Вера сидела, задумчиво глядя на лицо спящего Петьки; кажется, она мало слушала: мысли ее были далеко, в Пожарске, и она думала о своих братьях.
Наконец мы собрались домой. Месяц уже давно сел, на востоке появилась светлая полоска; лощина тонула в белом тумане, и становилось холодно. Было поздно, приходилось возвращаться домой по самой короткой дороге; Наташа взялась сходить завтра утром за лодкой и пригнать ее домой. Мы поднялись на гору, прошли через рожь, потом долго шли по пару и вышли, наконец, на торную дорогу; круто обогнув крестьянские овсы, она мимо березовой рощи спускалась вниз к Большому лугу. Весь луг был покрыт густым туманом, и перед нами как будто медленно колыха-лось огромное озеро. Мы спустились в это туманное озеро. Грудь теснило сыростью, тяжело было дышать; на траве по бокам дороги белела роса. Мы шли, рассекая туман.
— Слушай! — сказала вдруг Наташа, схватив меня за локоть.
Мы остановились. Тишина кругом была мертвая; и вдруг, близ рощи, в овсах, робко, неуверенно зазвенел жаворонок… Его трель слабо оборвалась в сыром воздухе, и опять все смолкло, и стало еще тише.
Вдали начали вырисовываться в тумане темные силуэты деревьев и крыши изб; у околицы тявкнула собака. Мы поднялись по деревенской улице и вошли во двор. Здесь тумана уже не было; крыша сарая резко чернела на светлевшем небе; от скотного двора несло теплом и запахом навоза, там слышались мычание и глухой топот. Собаки спали вокруг крыльца.
— Ну, господа, потише теперь, а то всех разбудим! — предупредил я.
В голове звенело, нервы были напряжены; у всех глаза странно блестели, и опять стало весело.
— Что ж, Митя, будем мы молоко пить? — спросила Наташа.
— Уж лучше не надо: разбудим мы всех.
— А мы вот как сделаем: мы к тебе наверх молоко принесем и там будем пить.
Мысль эту все одобрили. Мы пробрались наверх. За молоком откомандировали, конечно, Наташу. Она принесла огромную кринку молока и целый ситный хлеб.
— Господа, извольте только все молоко выпить! — объявила она.
— Почему это?
— А то мама увидит, что не всё выпили, и вперед будет меньше оставлять.
— Эге! На этом основании, значит, каждый раз придется все выпивать!
Однако через четверть часа кувшин был уже пуст. Теперь, когда шуметь было нельзя, всеми овладело веселье неудержимое; каждое замечание, каждое слово приобретало необыкновенно смешное значение; все крепились, убеждали друг друга не смеяться, закусывали губы — и все-таки смеялись без конца… Мне с трудом удалось их выпроводить.
Однако засиделся же я! Солнце встало и косыми лучами скользит по кирпичной стене сарая, росистый сад полон стрекотаньем и чириканьем; старик Гаврила, с угрюмым, сонным лицом, запрягает в бочку лошадь, чтоб ехать за водою.
Спать!
21 июня
Проснулся я в начале двенадцатого и долго еще лежал в постели. В комнате полумрак, яркое полуденное солнце пробирается сквозь занавески и играет на стекле графина; тихо; снизу издалека доносятся звуки рояля… Чувствуешь себя здоровым и бодрым, на душе так, хорошо, хочется улыбаться всему. Право, вовсе не трудно быть счастливым!
Миша и Петя пришли звать меня купаться. Я оделся, мы наперегонки сбежали к реке. Небо — синее и горячее, солнце жжет; тенистый сад на горе, словно изнемогши от жары, неподвижно дремлет. Но вода еще свежа, она охватывает тело мягкою, нежною прохладою; плывешь, еле двигая руками и ногами, в этой прозрачно-зеленой, далеко вглубь освещенной солнцем воде. Мы купались около часа, пока не зазвонили к завтраку. Почти все уж были в сборе; на столе благодать: пирог, варенец, рубцы, редиска, ветчина, свежие огурцы. Я опять сидел возле дяди, и он любезно сообщил мне несколько очень новых и интересных сведений: что гречневая каша — национальное русское блюдо, что есть даже пословица: «Каша — мать наша», что немцы предпочитают пиво, а русские — водку и т. п.
Вошла Наташа и села к столу.
— Что ж ты, Наташа, с Митею не здороваешься? — сказала Софья Алексеевна. — Ведь он с твоими «принципами» не знаком и может обидеться.
По губам Наташи скользнула быстрая усмешка; она протянула мне руку.
— У тебя какие же на этот счет «принципы»? — спросил я.
Наташа засмеялась.
— Я не знаю, о каких мама принципах говорит, — ответила она, садясь рядом со мною. — А только… Смотри: мы восемь часов назад виделись; если люди днем восемь часов не видятся, то ничего, а если они эти восемь часов спали, то нужно целоваться или руку пожимать. Ведь, правда, смешно?
— Ничего смешного нет, — поучающе возразила Софья Алексеевна. — Это известное условие между людьми, которое…
— Нам все смешно, нам все решительно смешно! — вдруг вскипятился дядя, враждебно глядя на Наташу. — Здороваться и прощаться — это предрассудок; вести себя, как прилично взрослой девушке, — предрассудок… А вот начитаться разных книжонок и без критики, без рассуждения поступать по ним — это не предрассудок! Это идейно и благородно.
Наташа с усмешкою наклонилась над своею чашкою и молчала. Видимо, между нею и отцом лежало что-то, не раз уже вызывавшее их на столкновения.
После завтрака я узнал от Веры о положении дела. Последние два года Наташа усердно готовилась по древним языкам к аттестату зрелости, который, как передавали газеты, будет требоваться для поступления в проектируемый женский медицинский институт[8]. Дядя был очень недоволен занятиями Наташи; двадцатитрехлетней Соне, по-видимому, уже нечего было рассчитывать на замужество; Наташа была живее и красивее сестры, и дядя надеялся хоть от нее дождаться внучат. Между тем Наташа, с головою ушла в своих классиков; она в Пожарске никуда не выезжала и даже не выходила к гостям, которые приглашались специально для нее. Чтобы совершенно изба-виться от всех этих выездов и гостей, она прошлою осенью решила остаться на всю зиму в дерев-не. Произошла очень тяжелая сцена с дядей; под конец он объявил Наташе, что пусть она живет, где хочет, но пусть же и от него не ждет ни в чем уступки. Наташа всю зиму прожила в деревне; по утрам она набирала в залу деревенских ребят и девок, учила их грамоте, читала им; по вечерам зубрила греческую грамматику Григоревского и переводила Гомера и Горация. Этою весною проект о женском медицинском институте был возвращен Государственным советом; решение вопроса отодвинулось на неопределенное время. Наташа решила ехать хоть на Рождественские курсы лекарских помощниц. Но для поступления туда требуется родительское разрешение. Когда Наташа заговорила с дядей о курсах, он желчно рассмеялся и сказал, что просьба Наташи его очень удивляет: как это она, «такая самостоятельная», снисходит до просьб! Наташа возразила, что просит она у него только разрешения, содержать же себя будет сама (у нее было накоплено с уроков около трехсот рублей). Дядя отказал наотрез. За Наташу вступился доктор Ликонский, отец Веры и Лиды, единственный человек, имеющий влияние на упрямого и ограниченного дядю; но и его убеждения ничего не могли поделать. Дядя решительно объявил, что боится отпустить Наташу с ее характером в Петербург.