Мягков: - Когда война кончится - то сердце закатывается, представить.
Ну, и потекла беседа вразнобой, вперебив.
Боев: - Затронули нас, пусть пожалеют. Дадим жару.
Начальник штаба: - Нажарим им пятки.
Комиссар: - Эренбург пишет: немцы с ужасом думают, что ожидает их зимой. Пусть подумают, что ожидает их в августе.
Все с азартом, а - без ненависти, то - газетное.
- Попробуешь с немцами по-немецки, а они переходят на русский. Здорово изучили за два года.
- А вот: поймут ли нас, когда мы вернёмся? Или нас уже никто не поймёт?
- Но и представить, сколько ещё России у них. Чудовищно.
- Почему Второго Фронта не открывают, сволочи?
- Потому что - шкуры, за наш счёт отсиживаются.
- Ну всё ж таки в Италии наступают.
Комиссар: - Капиталистическая Америка не хочет быстрого конца войны, прекратятся их барыши.
Я ему вперекос:
- Но что-то и мы слишком отклоняемся. От интернационализма.
Он: - Почему? Роспуск 3го Интернационала - это совершенно правильно.
- Ну, разве как маскировка, тактический ход. - И отклоняю: - Не-нет! Мне больше нельзя, у меня сейчас самая работа начнётся.
Прощенков рассказывает сегодняшний случай из стрельбы. Считает, что 423ю сокрушил: от того места - ни выстрела больше.
- А может она откочевала?
Да, вот ещё про кочующие орудия. Как у немцев - не знаем, а нашему иному прикажут кочевать с орудием - так он, дурья голова, по лени с одного места бьёт и бьёт, пока его не расколпачут.
Да мало ли глупостей? А как стреляют наобум, чтобы только расходом снарядов отчитаться?
Бывает...
Прощенков: - К вечеру хорошо вкопались. Хоть бы эту ночь не передвигали.
Через оконца кузова уже мало света, зажгли аккумуляторную лампочку под потолком.
- А славная у нас штабная халабуда? - озирается Боев. - Как бы её, старуху, в Германию дотянуть?
Стали перебирать, кто и сам не дотянул. Одного. Второго. Третьего. А четвёртого засудили в штрафбат, там и убили.
Бывал я в компаниях поразвитей - а чище сердцем не бывало. Хорошо мне с ними.
- Да-а-а, и ещё друг друга как вспомним...
Явственно раздался гнусный хрип шестиствольного миномёта.
Завыли мины - и в частобой шести разрывов, в толкотню.
- Ну, спасибо, братцы, и простите. Мне пора.
И правда, снаружи уже сумерки. До темноты дойти, не сбиться.
Линии наши все целы.
Емельянов с предупредителя: - Вот теперь вкопаемся, как надо. Правда, немец ракеты часто бросает.
Они и нам, в Выселки, отсвечивают то красным, то бело-золотистым, долгие.
Шестиствольный записали, но не так чётко, миномёты всегда трудно записывать. А вот пушка была, наверно семидесяти-пяти, одиночный выстрел, цель 428, - сразу хорошо взяли, в точечку.
Прибор - в порядке, все стрелки в норме. И ленты новый рулон заправлен. И чернила подлиты в желобочки под капилляры. И смена - выспалась, бодрая. Три маловольтных лампочки освещают всю нашу переднюю часть погреба. Белеют бумаги, посверкивает блестящий металл.
Двое дежурных линейных с телефонами на ремнях, с запасными мотками кабеля, фонариками, кусачками, изоляционной лентой - тоже тут. Вот кому ночью горькая доля: по одному концу придёшь к разрыву, а найдёшь ли второй, оторванный?
А в глуби погреба - темнота, дети спят, бабы тоже располагаются, лиц не видно. Но слышу по голосу - там батарейный мой политрук. Где примостился - не вижу, а разъясняет певуче, смачно:
- ...Да, товарищи, вот и церковь разрешили. Против Бога советская власть ничего не имеет. Теперь дайте только родину освободить.
Недоверчивый голос: - Неуж и до Берлина дотараните?
- А как же? И там всё побьём. И - что немец у нас разрушил, всё восстановим. И засверкает наша страна - лучше прежнего. После войны хоро-ошая жизнь начнётся, товарищи колхозники, какой мы ещё и не видели.
Пошла лента. Это - предупредитель услышал.
А вот и посты: пишут.
И до нас донеслось: закатистый выстрел. Ну, сейчас поработаем!
2
И вот через 52 года, в мае 1995, пригласили меня в Орёл на празднование 50-летия Победы. Так посчастливилось нам с Витей Овсянниковым, теперь подполковником в отставке, снова пройти и проехать по путям тогдашнего наступления: от Неручи, от Новосиля, от нашей высоты 259,0 - и до Орла.
А в Новосиле, совершенно теперь не узнаваемом от того пустынно каменного на обстреливаемой горе, посетили мы и бывшего "сына полка" Дмитрия Фёдоровича Петрыкина - вышел к нам в фетровой шляпе, и фотографировались мы со всей его семьёй, детьми и внуками.
Подземный наш городок на высоте 259,0 - весь теперь запахан, без следов, и не подступишься. А вблизи - лесистый овражек, где была наша кухня, хозяйство, и где убило невезучего Дворецкого (даже не за кашей пришёл, а к санинструктору, с болячкой) - маленьким-маленьким осколочком, но в самое сердце. Тот двухлопастный овражек и лесок очень сохранились - по форме, да и по виду: ежегодная пахота не дала древесной поросли вырваться наружу из овражка.
Но что стало с урочищем Крутой Верх! Был он - версты на три длины, метров на пятьдесят глубины - слегка извилистый, как уверенная в себе река, - и так проходящий по местности, что как раз и давал нам просторный, удобный и от наземных наблюдателей вовсе скрытый подъезд к самой передовой. Так что пешее, конное, тележное движение шло тут и весь день не прячась, а ночами - и грузовики со снарядами, снабжением, а к утру уходили в тыл или врывались носами в откосы оврага, прикрывались зелёными ветками, сетками. Зев Урочища, ещё завернув, выходил прямо к Неручи - тут и был подготовлен, накопился прорыв нашей 63й армии, к 12 июля 1943.
Но как же Крутой Верх изменился за полвека! Где та крутизна? где та глубина? да и та цепкая твёрдость одерневших склонов и дна? Обмелел, оплыл, кажется и полысел, и жёстких контуров нет - не прежнее грозное ущелье. А - он! он, родной! Но уж, конечно, ни следа прежних апарелей, землянок.
А за Неручью, на подъёме, шла тогда немецкая укреплённая полоса - да каково укреплённая! какие непробивные доты, сколько натыкано отдельно врытых бронеколпаков. И это, незабываемое: разминированный проход, тотчас после прорыва. Десятки и десятки убитых, наших и тех, наши больше ничком, как лежали, ползли, немцы больше вопрокидь, как защищались или поднялись убегать в позах, искажённых ужасом, обезображенные лица, полуоторванные головы; немецкий пулемётчик в траншее, убитый прямо за пулемётом, так и держится. И местами - там, здесь- ещё груды, груды обожжённого металла: танки, самоходки с красным опалением, как опаляется живое.
И блиндажи у них не по-нашему, помнишь? Уж как глубоки! И где-то там, под десятью накатами, - окошечко, а за ним - цветочки посажены, и для того пейзажа вырыт туда ещё и узкий колодец. А в блиндажах - какой-то запах неприятный, как псиный, - оказывается, порошок от насекомых. И - яркие глянцевые цветные журналы раскиданы, каких не бывало у советских, а в журналах - где про доблесть и честь, а где - красавицы. Чужой невиданный мир.
А как, чтоб на день единственный задержать наступление на Орёл, бросили на нас - от зари и до заката - сразу две воздушных армии? Этого не забыть. Ни на минуты не оставалось небо чистым от немецких самолётов: едва уходила одна стайка, отбомбясь, - тем же курсом, на тот же круг, уже загуживала другая. И видим: на участках соседей - то же самое. Непрерывная самолётная мельница - и так весь день насквозь. А где наши? - в тот день ни одного. От волны до волны едва успеваешь лишь чуть перебежать, где там разворачиваться. Всё же я рыскал по Сафонову, куда бы станцию уткнуть. Перемежился в хилой землянке - а там трое связистов только-только открыли коробку американской колбасы, делят и ссорятся. Тоска! Убежал дальше. Через десяток минут возвращаюсь - той землянки уже нет, прямое попадание.
Но то - днями позже. А пока - в таком же джипе-козлике, в каком тогда наезжал на меня комбриг (конструкция за полвека не сильно изменилась), везут нас в Желябугские Выселки. В таком же джипе, но с твёрдой крышей, едут глава районной администрации и глава местной - долг гостеприимства.
Да ни на чём другом в Выселки, наверное бы, и не проехать. Дорога - из одних рытвин, хорошо, что закаменевшие, давно не было дождя. Не едем, а переваливаемся всей машиной с бока на бок, за поручни уцепясь.
Да! вот и склон, так и стоящий в памяти, он-то не изменился. Да наверху, на гребне, и вётлы же стоят, как стояли. И там - избы три около них. А сюда, книзу, уличный порядок сильно прорежен: какие избы - ещё война убрала, какие время долгое, новые не построились. Улица - уже не улица, избяными островками, и не дорога: средняя полоса её заросла травой, остались от колей - как две тропинки рядом.
А направо за лощиной, повыше, вторая улица - тянется сходно с прежней. Но и на ней что-то не видно жизни.
На открытом месте склона, сбочь и от дороги, стоит разбитая телега, на какой уже не поездишь: три колеса, одна оглобля на бок свёрнута, ящик разбит. И колёса обрастают молодой травой.