Но ежели я таким образом думаю, когда чувствую себя действительно виноватым, то понятно, как должна была претить мне всякая запутанность теперь, когда я сознавал себя вполне чистым и перед богом, и перед людьми. К счастию, новые знакомства очень скоро вывели меня из той угрюмой сферы жранья, в которую я было совсем погрузился. Я понял, что истинная благонамеренность не в том одном состоит, чтобы в уединении упитывать свои телеса до желанного веса, но в том, чтобы подавать пример другим. Горизонт мой незаметно расширился, я воспрянул духом, спал с тела и не только не дичился общества, но искал его. Унылый вид, который придавал мне характер заговорщика, исчез совершенно. Вместе с Глумовым я проводил целые утра в делании визитов (иногда из Казанской части приходилось, по обстоятельствам, ехать на Охту), вел фривольные разговоры с письмоводителями, городовыми и подчасками о таких предметах, о которых даже мыслить прежде решался, лишь предварительно удостоверившись, что никто не подслушивает у дверей, ухаживал за полицейскими дамами, и только скромность запрещает мне признаться, скольких из них довел я до грехопадения. Словом сказать, из области благонамеренности выжидающей я перешел в область благонамеренности воинствующей и внушил наконец такое к себе доверие, что мог сквернословить и кощунствовать вполне свободно, в твердой уверенности, что самый бдительный полицейский надзор ничего в этом не увидит, кроме свойственной благовоспитанному человеку фривольности.
Бессловесность, еще так недавно нас угнетавшая, разрешилась самым удовлетворительным образом. Мы оба сделались до крайности словоохотливы, но разговоры наши были чисто элементарные и имели тот особенный пошиб, который напоминает атмосферу дома терпимости. Содержание их главнейшим образом составляли: во-первых, фривольности по части начальства и конституций и, во-вторых, женщины, но при этом не столько сами женщины, сколько их округлости и особые приметы.
Мы делали все, что делают молодые светские шалопаи, чувствующие себя в охоте: нанимали тройки, покупали конфеты и букеты, лгали, хвастались, катались на лихачах и декламировали эротические стихи. И все от нас были в восхищении, все говорили: да, теперь уж совсем ясно, что это - люди благонамеренные не токмо за страх, но и за совесть!
Наконец в одно прекрасное утро мы были удовольствованы, так сказать, по горло: сам Иван Тимофеич посетил нас в моей квартире.
Признаюсь, долгонько-таки заставил ждать почтенный сановник этого визита. Целых два месяца прошло после первого раута в квартале, а он, по-видимому, даже забыл и думать, что существуют на свете известные законы приличия. Все уж по нескольку раз перебывали у нас: и письмоводители частных приставов, и брантмейстеры, и помощники квартальных и старшие городовые; все пили водку, восхищались икрой и балыком, спрашивали, нет ли Поль де Кокца в переводе почитать и проч. - один Иван Тимофеич с какой-то необъяснимою загадочностью воздерживался от окончательного сближения. Не раз видали мы из окна, как он распоряжался во дворе дома насчет уборки нечистот, и даже нарочно производили шум, чтобы обратить на себя его внимание, но он ограничивался тем, что делал нам ручкой, и вновь погружался в созерцание нечистот. Это отчасти обижало нас, а отчасти заставляло пускаться в догадки: неужели наше прошлое до того уж отягчено преступлениями, что даже волны теперешней благонамеренности не могут обмыть его?
- А порядочно-таки накуролесили мы в жизни своей! - объяснял я Глумову мои сомненья.
- Да, брат, эти дела не так-то скоро забываются! - соглашался он со мной.
И вот стали мы разбирать свое прошлое - и чуть не захлебнулись от ужаса. Господи, чего только там не было! И восторг по поводу упразднения крепостного права, и признательность сердца по случаю введения земских учреждений, и светлые надежды, возбужденные опубликованием новых судебных уставов, и торжество, вызванное упразднением предварительной цензуры, с оставлением ее лишь для тех, кто, по человеческой немощи, не может бесцензурности вместить. Одним словом, все опасности, все неблагонадежности и неблагонамеренности, все угрозы, все, что подрывает, потрясает, разрушает, - все тут было! И ничего такого, что созидает, укрепляет и утверждает, наполняя трепетною радостью сердца всех истинно любящих свое отечество квартальных надзирателей!
- Да ведь этак мы, хоть тресни, не обелимся! - в отчаянии восклицал я.
- Похоже на то! - как эхо, вторил мне Глумов.
- Послушай! кто же, однако ж, мог это знать! ведь в то время казалось, что _это_ и есть то самое, что созидает, укрепляет и утверждает! И вдруг какой, с божьею помощью, переворот!
- Мало ли что казалось! надо было в даль смотреть!
- Но ведь тогда даже чины за _это_ давали!
- И все-таки. И чины получать, и даже о сочувствии заявлять - все можно, да с оговорочкой, любезный друг, с оговорочкой! Умные-то люди как поступают? Сочувствовать, мол, сочувствуем, но при сем присовокупляем, что ежели приказано будет образ мыслей по сему предмету изменить, то мы и от этого, не отказываемся! Вот как настоящие умные люди изъясняются, те, которые и за сочувствие, и за несочувствие - всегда получать чины готовы!
И вот, в ту самую минуту, когда Глумов договаривал эти безнадежные слова, в передней как-то особенно звукнул звонок. Объятые сладким предчувствием, мы бросились к двери... О, радость! Иван Тимофеич сам своей персоной стоял перед нами!
- Иван Тимофеич... ваше благородие... вы?!
- Самолично. А что? заждались?.. ха-ха!
- Да, начинали уж, знаете... сомнения разные...
- Задумались... ха-ха! Ну, ничего! Я ведь, друзья, тоже не сразу... выглядываю наперед! Иногда хоть и замечаю, что человек исправляется, а коли в нем еще мало-мальски есть - ну, я и тово... попридержусь! Приласкать приласкаю, а до короткости не дойду. А вот коли по времени уверюсь, что в человеке уж совсем ничего не осталось, - ну, и я навстречу иду. Будьте здоровы, друзья!
Он произнес последние слова с горячностью, очень редкою в лице, обязанном наблюдать за своевременною сколкой на улицах льда, и затем, пожав нам обоим руки, вошел в квартиру.
- Хорошенькая у вас квартирка... очень, очень даже удобненькая! похвалил он, - вместе, что ли, живете?
- Нет, я в Рождественской части... - пробормотал Глумов таким голосом, как будто все сердце у него изболело оттого, что он лишен счастия жить под руководством Ивана Тимофеича.
- Ну, бог милостив! и вы со временем ко мне переедете! - обнадежил его Иван Тимофеич и, обратившись ко мне, весело прибавил: - А что, государь мой, водка-то у вас водится?
- Иван Тимофеич! вина? Есть лафит, есть херес... Господи!
- Нет, рюмку водки и кусок черного хлеба с солью - больше ничего! Признаться, я и сам теперь на себя пеняю, что раньше посмотреть на ваше житье-бытье не собрался... Ну, да думал: пускай исправляются - над нами не каплет! Чистенько у вас тут, хорошо!
Он сел на диван и светлым взором оглядел комнату. Но вдруг лицо его омрачилось: где-то в дальнем углу он заприметил книгу...
- Это "Всеобщий календарь"! - поспешил я разуверить его и тотчас же побежал, чтобы принести поличное.
- А... да? а я, признаться, книгу было заподозрел.
- Нет, Иван Тимофеич, мы уж давно... Давно уж у нас насчет этого...
- И прекрасно делаете. Книги - что в них! Был бы человек здоров да жил бы в свое удовольствие - чего лучше! Безграмотные-то и никогда книг не читают, а разве не живут?
- Да еще как живут-то! - подтвердил Глумов. - А которые случайно выучатся, сейчас же под суд попадают!
- Ну, не все! Бывают и из простых, которые с умом читают! благосклонно допустил Иван Тимофеич.
- И все-таки попадаются. Ежели не в качестве обвиняемых, так в качестве свидетелей. Помилуйте! разве сладко свидетелем-то быть?
- Какая сладость! Первое дело, за сто верст киселя есть, а второе, как еще свидетельствовать будешь! Иной раз так об себе засвидетельствуешь, что и домой потом не попадешь... ахти-хти! грехи наши, грехи!
Иван Тимофеич вздохнул, опрокинул в рот рюмку водки и сказал:
- Ну, будьте здоровы, друзья! Понял я вас теперь, даже очень хорошо понял!
Мы в умилении стояли против него и ждали, что будет дальше.
- Хочется мне с вами по душе поговорить, давно хочется! - продолжал он. - Ну-тко, скажите мне - вы люди умные] Завелась нынче эта пакость везде... всем мало, всем хочется... Ну, чего? скажите на милость: чего?
Я было приложил уж руку к сердцу, чтоб отвечать, что всего довольно и ни в чем никакой надобности не ощущается: вот только посквернословить разве... Но, к счастию, Иван Тимофеич сделал знак рукой, что моя речь впереди, а покамест он желает говорить один.
- Право, иной раз думаешь-думаешь: ну, чего? И то переберешь, и другое припомнишь - все у нас есть! Ну, вы - умные люди! сами теперь по себе знаете! Жили вы прежде... что говорить, нехорошо жили! буйно! Одно слово мерзко жили! Ну, и вам, разумеется, не потакали, потому что кто же за нехорошую жизнь похвалит! А теперь вот исправились, живете смирно, мило, благородно, - спрошу вас, потревожил ли вас кто-нибудь? А? что? так ли я говорю?