б пила, да грошики треба… Вставай, умывайся да лечись, — и поставила стакан на край стола.
Маленькие дети — маленькие хлопоты, большие дети — большие аплодисменты.
Е. Тарасов
Жгучий чай я отхватывал капельными глотками и заметил, как столкнулись взглядами мама с Глебом.
Мама сидела на корточках, перебирала бельё в тазу. С лица вроде спокойна. Но под рассыпухой пеплом томились ало-синие угли раскалённой обиды, и как она ни старайся, её волнение выдавали и напряжённый быстрый взгляд, и вздрагивающие мокрые пальцы, и губы, плотно сжатые, бледные.
Я думал, моё дело мельника: запустил и знай себе молчи. Я неторопливо помешивал, позванивал ложечкой в стакане, всем своим безразличным видом давал понять, что меня ничто не занимает, разве только один чай.
Но втайне я ждал баталии, в свидетели которой меня ткнул случай.
«И ту бысть брань велика…»
Первая заговорила мама сухим, чужим голосом:
— Глеб, ну что скажешь?
— А что спросите?
«Этот гусёк лапчатый диплома-атище…» — хмыкнул я.
— Ы-ы-ых! Бессовестный пылат! — Брызги родительского гнева хлестанули через край. Пылат, то есть пират, — единственно этим словом мама выражала предел своего негодования. — Бесстыжи твои глазоньки!
— Возможно, — деликатно уступил Глеб.
— Что тебе за это?
— Что хотите.
— Что ж я с тобой, вражина, связываться стану, как ты уже выще дома?
— Мы люди негордые. Можем пригнуться…
Наверно, мама не слышала о великодушной уступке. Продолжала перебирать бельё.
— Когда только я и отмучусь от вас? — тяжело подняла взор на Глеба.
В ответ он лениво передёрнул плечами, словно говорил:
«А я почём знаю».
Эта выходка явилась тем последним перышком, от которого целое тонет судно.
Мама резко поднялась, выдернула из таза полотенце и широко замахнулась, чтоб непременно буцнуть тоже вставшего во весь рост высокушу праведным тычком да по окаянной аршинной спинище.
Глеб отдёрнулся, и мама дотянулась всего-то до крутого плеча. Две капли упали ей на лоб и пробежали по лицу. Из ладонной бороздки светло выкатилась струйка и, блёстко пробежав по запястью, скрылась под рукавом цветастой кофты. Прижала мама локоть к боку, промокнула струйку.
Видимо, она решила не гнаться внакладе за журавлём в небе, а довольствоваться синицей в руке, накатилась латать школьные и свои прорехи в Глебовом воспитании шлепками мокрого полотенца по его бедрам, по коленям.
Мы не были ни образцовыми, ни показательными.
Однако сеанс воспитания с практическим применением мокрого полотенца проводился сегодня впервые. До этого были лишь жалкие угрозы ремнём. Надо отдать должное — зловещая тень ремня сыграла прогрессивную роль в лепке наших характеров.
Сама мама училась в школе всего с ничего. Как она шутя говорила, носового платка и разу не успела сменить; отозвали в няньки, в работницы. «Учись лучше ткать. Всё себе хоть дерюги на юбку наткёшь».
Не проходила мама Ушинского и считала, что в крутой час мобилизующая сила родительцев сидит в весомом солдатском ремне, чего в доме не было, но о чём не так уж и редко напоминали.
К ремню её настойчиво поталкивала народная мудрость.
Как ни прискорбно, народная мудрость возвеличивает рукоприкладство, не находит ничего оскорбительного ни в подзатыльниках, ни в оттягивании ушей до неприличных размеров. Напротив. Рукоприкладство идёт в цене как снисходительный святой дар свыше. Теперь-то мы знаем, доподлинно знаем, кто родоначальник розги и кнута, кто отец порки. «Бог создал человека и создал тальник и березник». Не пропадать же тальничку с березничком! Потому «не плачь битый, а плачь небитый». Поскольку «не бить, так добра не видать».
Частые слабые удары сыпались от полноты чувств как из рога изобилия. У-у! «Родители не прощали учителям своих ошибок в воспитании детей»!
Трагически-просветленно, с почтением, с надеждой сначала смотрел Глеб сверху вниз на своё избиение. Он горячо верил в очищающую от скверны магическую силу воспитательного удара.
Но скоро его постигло разочарование.
Теперь он уже не мог без смеха видеть происходившее. Не мог и не смеяться, хоть и сдерживал себя на всех вожжах. Весьма неприлично, негоже хихикать над старательной работой взрослого человека, как тоскливо он её ни делай.
Глеб прыснул раз в кулак, прыснул два, а там и вовсе разоржался на весь дом.
— Ма, да ради Бога! Придумайте что-нибудь пооригинальней! А то я со смеху помру!.. Всего вымочили, из реки будто… Без огня… Без гнева… Это не битьё! Па-ро-ди-я! Не можете — не беритесь…
Не слушала мама, чему там учили яйца курицу.
— Ну, ма-а, — сквозь смех канючил Глеб, — не кажется ли Вам, что Вы слишком увлеклись? Знайте же край! Мера на то и существует, чтоб её уважали хотя бы по великим праздникам. Как сегодня!.. Со смеху вон мухи с потолка сыплются мёртвые… Не смешите. Не можете дать оттяжного порежа́ [9] — не беритесь! Прекратите же!
Мама как-то послушно бросила полотенце в таз, но не выпустила Глеба из своего взгляда.
— Что ты зубы скалишь?
— А что мне плакать? Пускай поревёт небитый ангелочек вот этот. — Глеб кинул в мою сторону руку, сжатую в кулак, оттопырил указательный и большой пальцы, всадил в меня из воображаемого пистолета две пули. — Пых! Пах!.. Теперь мы с ним — небо и земля. С сегодня за одного, как я, битого двух, как он, небитых дают, да и то уже не берут. Небитый — серебряный, битый — золотой!
— Ма, — сказал я, — наш золотунчик просит набавки?
— А-а, — с натугой, с горечью дрогнувше вымолвила мама, ватно махнула рукой и, отвернувшись, заплакала в голос, сронив лицо на ладони.
Злость подпекла меня. Мало — полторы недели убивалась, пока эту каланчу мотало в бегах. Явился, не упылился. И снова из-за него слёзы!
— Да не стоит, мам, из-за этого разбуздая расстраиваться.
Хорошенечко бы проучить!
— Кто не даёт? — вполплеча повернулся Глеб ко мне. — Проучи и не фони.
— И проучу. Дать тебе надо так…
— Чтоб?..
— Чтоб сам Чоча не смог опять собрать по кусочкам!
Я разлетелся капитально звездануть его в ухо. Но впопыхах не дотянулся, лишь чиркнул подушечками пальцев по подбородку.
— Как видишь, хлопот Чоче не набавилось, — засмеялся он одними глазами. — Это вовсе не значит, что вот сейчас его помощь не востребуется.
Обошлось без Чочи, совхозного врача.
Зато мне улыбнулось счастье в смятении изучать в зеркальном осколыше, вмазанном в стенку, чёткие глянцевито-румяные отметины его пальцев у себя на щеке.
Они алели, как стручки перезрелого перца.
— Три ха-ха! Спасибо! — кивнул я Глебу.
— Не стоит благодарности, — отвесил он поклон.
— Что вы не помиритесь, как тот рак с окунем? —