чернозем.
– На бога не жалобимся, ништо, кормилец.
– Да ведь оно и нужно. Небось у тебя, Ермолай Григорьевич, семейка не малая?
– Три сыночка, да девки две, да во двор к старшей принял молодца, пятый годок пошел.
– Чай, уж и внучата завелись?
– Есть, точно, небольшое дело, ваша милость.
– И слава богу! Плодитесь и умножайтесь. Ну-тка, Ермолай Григорьевич, дорога дальняя, выпьем-ка рюмочку березовой.
Мужик ломается. Судья наливает ему, приговаривая:
– Полно, полно, брат, сегодня от святых отцов нет запрета на вино и елей.
– Оно точно, что запрету нет, но вино-то и доводит человека до всех бед. – Тут он крестится, кланяется и пьет березовку.
– При такой семейке, Григорьич, небось накладно жить? Каждого накормить, одеть – одной клячонкой или коровенкой не оборотишь дела, молока недостанет.
– Помилуй, батюшка, куда толкнешься с одной лошаденкой; есть-таки троечка, была четвертая, саврасая, да пала с глазу о Петровки, – плотник у нас, Дорофей, не приведи бог, ненавидит чужое добро, и глаз у него больно дурен.
– Бывает-с, бывает-с. А у вас ведь выгоны большие, небось барашков держите?
– Ничто, есть и барашки.
– Ох, затолковался я с тобой. Служба, Ермолай Григорьич, царская, пора в суд. Что у тебя, дельце, что ли?
– Точно, ваша милость, – есть.
– Ну, что такое? Повздорили что-нибудь? Поскорее, дядя, рассказывай, пора ехать.
– Да что, отец родной, беда под старость лет пришла… Вот в самое-то успленье были мы в питейном, ну, и крупно поговорили с суседским крестьянином – такой безобразный человек, наш лес крадет. Только, поговоримши, он размахнулся да меня кулаком в грудь. «Ты, мол, в чужой деревне не дерись», – говорю я ему, да хотел так, то есть, пример сделать, тычка ему дать, да спьяну, что ли, или нечистая сила, – прямо ему в глаз – ну, и попортил, то есть, глаз, а он со старостой церковным сейчас к становому, – хочу, дескать, суд по форме.
Во время рассказа судья – что ваши петербургские актеры! – все становится серьезнее, глаза эдакие сделает страшные и ни слова.
Мужик видит и бледнеет, ставит шляпу у ног и вынимает полотенце, чтоб обтереть пот. Судья все молчит и в книжке листочки перевертывает.
– Так вот я, батюшка, к тебе и пришел, – говорит мужик не своим голосом.
– Чего ж я могу сделать тут? Экая причина! И зачем же это прямо в глаз?
– Точно, батюшка, зачем… враг попутал.
– Жаль, очень жаль! Из чего дом должен погибнуть! Ну, что семья без тебя останется? Все молодежь, а внучата – мелкота, да и старушку-то твою жаль.
У мужика начинают ноги дрожать.
– Да что же, отец родной, к чему же это я себя угодил?
– Вот, Ермолай Григорьич, читай сам… или того, грамота-то не далась? Ну, вот видишь «о членовредителях» статья… «Наказавши плетьми, сослать в Сибирь на поселенье».
– Не дай разориться человеку! Не погуби христианина! Разве нельзя как?..
– Экой ты какой! Разве супротив закона можно идти? Конечно, все дело рук человеческих. Ну, вместо тридцати ударов мы назначим эдак пяточек.
– Да, то есть, в Сибирь-то?
– Не в нашей, братец ты мой, воле.
Тащит мужик из-за пазухи кошелек, вынимает из кошелька бумажку, из бумажки – два-три золотых и с низким поклоном кладет их на стол.
– Это что, Ермолай Григорьевич?
– Спаси, батюшка.
– И полно, полно! Что ты это? Я, грешный человек, иной раз беру благодарность. Жалованье у меня малое, поневоле возьмешь; но принять, так было бы за что. Как я тебе помогу; добро бы ребро или зуб, а то прямо в глаз! Возьмите денежки ваши назад.
Мужичок уничтожен.
– Разве вот что; поговорить мне с товарищами, да и в губернию отписать? Неравно дело пойдет в палату, там у меня есть приятели, все сделают; ну, только это люди другого сорта, тут тремя лобанчиками не отделаешься.
Мужичок начинает приходить в себя.
– Мне, пожалуй, ничего не давай, мне семью жаль; ну, а тем меньше двух сереньких и предлагать нечего.
– То есть, как перед богом, ума не приложу, где это достать такую Палестину денег – четыреста рублев – время же какое?
– Я таки и сам думаю, что оно трудновато. Наказанье мы уменьшим – за раскаянье, мол, и приняв в соображенье нетрезвый вид… ведь и в Сибири люди живут. Тебе же не бог весть как далеко идти… Конечно, если продать парочку лошадок, да одну из коров, да барашков, оно, может, и хватит. Да скоро ли потом в крестьянском деле сколотишь столько денег! А с другой стороны, подумаешь, лошадки-то останутся, а ты-то пойдешь себе куда Макар телят не гонял. Подумай, Григорьич, время терпит, пообождем до завтра, а мне пора, – прибавляет судья и кладет в карман лобанчики, от которых отказался, говоря: «Это вовсе лишнее, я беру, только чтоб вас не обидеть».
На другое утро, глядь, старый жид тащит разными крестовиками да старинными рублями рублев триста пятьдесят ассигнациями к судье.
Судья обещает печься об деле; мужика судят, судят, стращают, а потом и выпустят с каким-нибудь легким наказанием, или с советом впредь в подобных случаях быть осторожным, или с отметкой: «оставить в подозрении», и мужик всю жизнь молит бога за судью.
– Вот как делали встарь, – приговаривал отрешенный от дел исправник, – начистоту.
…Вятские мужики вообще не очень выносливы. Зато их и считают чиновники ябедниками и беспокойными. Настоящий клад для земской полиции это вотяки, мордва, чуваши; народ жалкий, робкий, бездарный. Исправники дают двойной окуп губернаторам за назначение их в уезды, населенные финнами.
Полиция и чиновники делают невероятные вещи с этими бедняками.
Землемер ли едет с поручением через вотскую деревню, он непременно в ней останавливается, берет с телеги астролябию, вбивает шест, протягивает цепи. Через час вся деревня в смятении. «Межемерия, межемерия!» – говорят мужики с тем видом, с которым в 12 году говорили: «Француз, француз!» Является староста поклониться с миром. А тот все меряет и записывает. Он его просит не обмерить, не обидеть. Землемер требует двадцать, тридцать рублей. Вотяки радехоньки, собирают деньги – и землемер едет до следующей вотской деревни.
Попадется ли мертвое тело исправнику со становым, они его возят две недели, пользуясь морозом, по вотским деревням, и в каждой говорят, что сейчас подняли и что следствие и суд назначены в их деревне. Вотяки откупаются.
За несколько лет до моего приезда исправник, разохотившийся брать выкупы, привез мертвое тело в большую русскую деревню и требовал, помнится, двести рублей. Староста собрал мир, мир больше ста не давал. Исправник не уступал. Мужики рассердились, заперли его с двумя