пошире, заглянул в переднюю. Должно быть, Минна в расстроенных чувствах забыла закрыть. В передней горела лампа в красноватом абажуре.
Из ближней комнаты внезапно донеслись голоса. Герц замер, узнав голос Минны. С ней говорил какой-то мужчина. До сих пор Герц никогда не пытался – а может быть, не имел случая – подслушать чужой разговор. Но на сей раз неподвижно стоял, не смея помешать.
– Послушай! – сказала Минна.
Потом раздался голос мужчины, который словно бы перебил ее:
– Откуда ты знаешь, что есть копия? Все они воры, все эти раввины с их ешивами и синагогами. Не могут они спасти европейских евреев, как я не могу плясать на крыше. Они все поделят между собой. Только и ждут удобного случая. А что до Герца…
– Такова его последняя воля, – сказала Минна.
– Чья воля? Миннеле, когда человек умирает, его здесь больше нет. Тебе это известно не хуже, чем мне. Дочь и сын подадут в суд, и в конце концов все заграбастают адвокаты. Я не американец, но знаю, что тут творится. Ты стареешь, а не молодеешь, а этот Герц Минскер, прости, просто бездельник. Он аккурат нашел себе богатого еврея не то из Канзаса, не то из Техаса. Миннеле, я тебе не враг, боже упаси…
Каждое слово – как пощечина. Герц хотел сразу же уйти, но что-то удержало его. Сейчас, в этих трагических обстоятельствах, он имел возможность услышать, как люди судят о нем за его спиной. На миг словно бы очутился внутри «вещи-в-себе». Ему словно даровали порцию правды, какую человеку дано услышать лишь раз в жизни.
– Америка не Франция, – сказала Минна. – Здесь жене разрешается владеть собственностью. Жена может иметь миллионы, а муж – быть нищим. Если он поведет себя как дурак, я всегда могу выставить его за порог.
– Ты знаешь, у него есть другие.
– Я тоже не была праведницей все эти годы, – отозвалась Минна.
– У тебя кто-то был?
– Сейчас не время для таких разговоров. Когда мужчина ходит за тобой тенью, оглянуться не успеешь, как уже совершаешь какую-нибудь глупость. Ты же знаешь мою бесхарактерность.
– Знаю, Миннеле, знаю. Мы одного поля ягоды.
– Ты известный волокита и хам, но со мной это была нечаянность. Такие случаи я по пальцам могу перечесть. Так что не сравнивай! К тому же я сожалею. И буду сожалеть до последнего вдоха.
– Кто ж это был, а?
– Зигмунт, не мучай меня! Еврейский писатель. Один из величайших. Он давно положил на меня глаз, и мне просто стало любопытно. Писал стихи обо мне. Моррис помогал ему с публикацией книг. Но как только я сошлась с ним, мне вмиг стало ясно, что я совершила ошибку. У меня был замечательный муж, а все они – полное дерьмо. Прошу тебя, перестань допытываться. Сама не понимаю, как я могу говорить сейчас о таких вещах. Сердце разрывается от горя, и я просто пытаюсь хоть на секунду забыться. Иначе умру от боли. Вот почему…
– Как ты думаешь, почему я занимаюсь всякой чепухой? Потому что тоже хочу забыться. Жизнь так ужасна, что если не отвлекаться, то каждая минута – сущий ад. Ты знаешь, я любил тебя, но и любовь порой тяжкое бремя. Миннеле, я хочу кое-что тебе сказать.
– Что ты хочешь мне сказать? Иди домой. Мне надо побыть одной. Он скоро будет здесь.
– Ты будешь сегодня спать с ним!
– Чудовище! Прикуси язык! Я не настолько низко пала…
– Поцелуй меня!
– Пожалуйста, уходи!
– Подставь губы!
В квартире настала тишина.
Герц выскользнул за дверь. Боялся столкнуться с этим другим мужчиной, с Крымским. Вышел на площадку. Не стал вызывать лифт, толкнул дверь на лестницу. Над ней висела красная табличка: «Выход».
Дышать было трудно. «Только не дай мне умереть на лестнице!» – поспешно взмолился он. Сердце стукнуло молотом, потом забилось порывисто и неровно, словно подвешенное на ниточке.
Герц Минскер стоял на темной лестнице, пахнущей кухней, мусором и чем-то еще, гнилым и сальным. К горлу подкатила тошнота, он пробовал усмирить ее. Икал и рыгал. Живот вспучило, словно барабан. Ноги стали как ватные, надо бы сесть. Контролировать себя он больше не мог – изо рта хлынул фонтан. Стоя на лестнице, где в любую минуту могла отвориться дверь, он блевал. После каждого приступа думал, что желудок опустел, и снова корчился в рвотной судороге. Вдобавок ему нестерпимо хотелось справить малую нужду, и он обмочил штаны.
«Это конец, конец!» – кричал внутренний голос, и в отчаянии он ощущал происходящее как расплату за собственное зло, тупость и легкомыслие. «Да будет стерто мое имя!» – думал он. А внутренний голос кричал: «И да погибнут так все Твои враги!» Голос и интонация его отца, пильзенского цадика.
Нетвердой походкой Герц пошел вниз по лестнице. Огненные точки плясали перед глазами. В ушах словно гудели колокола.
«Ты бы убил и забрал имущество?» – спросил какой-то голос. На сей раз с ним говорил Моррис. Он вышел на улицу, и ветер кинулся на него, словно целая орда демонов. Герц вспомнил, что читал о грешной душе и ангелах-истребителях, которые только и ждут, чтобы напасть в тот миг, когда она покидает тело. Дыхание перехватило, и он, как бы защищаясь, бросился бежать. В лицо швыряло влажную морось, холодный ветер пробирал до костей.
«Это конец! Мой конец!»
Он шагнул в ветер – пусть рвет его на куски. Шляпа слетела с головы и стремительно покатилась к Гудзону. Герц даже не пытался поймать ее. Он увидел правду, которую всегда знал: стоит еврею хоть на шаг отступить от Торы, и он уже в лапах преисподней. Он прожил свою жизнь среди душегубов и блудниц. Сам стал таким, как они. Жил по одному закону: убивай и будешь убит, предавай и будешь предан, обманывай и будь обманут. Вот что проповедовали их писатели, вот что восхваляли их поэты. Нацисты они, сплошь нацисты. Вот что такое современный человек.
Но разве он не может убежать? Куда? Сами ортодоксы завидовали еретикам. Подражали им. «Глиняный горшок нельзя сделать кошерным, его можно только разбить», – вспомнил он из Гемары.
Герц более не мог каяться. Не было ни времени, ни сил.
Он свернул в боковую улицу, где ветер был не таким резким, а оттуда доплелся до кафетерия на Бродвее.
Вошел в тепло и яркий свет. Остановился возле двери, а посетители, сидя за столиками, уставились на него. Он сел на стул и оцепенело замер. Кто-то принес ему чек, который он забыл взять. Ему хотелось кофе,