А Гурко:
– Если правительство безсильно отклонить эту декларацию – оно должно само в полном составе уйти. И пусть Совет правит. И ведёт армию.
– Ну вот поедем да сами всё правительству и изложим?
Гурко: ничего не даст.
А Брусилов горячо, с надеждой:
– Наш приезд произведёт большое впечатление на правительство. И на столицу. А тут, сколько бы ни сидеть – мы ничего не решим.
Удручённое котастое лицо Алексеева выглянуло чуть пободрей.
Но там, министрам, всего не выскажешь так откровенно и полно, как мы здесь. Надо подготовить: о чём говорить. И распределить – кому.
– Ну уж если ехать, – приговорил Гурко, – то поставить им ультиматум: объявляют «права солдата» – мы все подаём в отставку одновременно.
Алина. «Обвинительный акт».День перестал отличаться от ночи: клубится мрак непроглядный и ночью, и днём. Весь мир стал – страдание, цвет его – чёрный, это переклубливается в нём, и кажется, уже не может пробиться просвет или найтись опора.
Всё одни и те же мысли плыли через неё, и только их она слышала.
Что именно произошло – Алина и сама не могла назвать. Что именно происходит, какие выходы тут станут искаться – охватить недоступно. Но, с её тонким ощущением вообще чувств, Алина догадалась, что внешние условия, вот и совместная жизнь, вот и все его новые заверения – никакие не могут помочь: что между ними двумя рухнуло непоправимо.
Алина всячески отгоняла эту мысль, не признавала её, не верила ей, но – чувство такое пришло: что жизнь её разгромлена, раздавлена навсегда. И теперь – изобретай, уступай, прощай, забывай, а вернуть прежнего всё равно нельзя.
Она была – его царица. А – кто теперь?
Он не хочет это вернуть.
У Чехова прочла: «Как я буду лежать в могиле один, так и живу, по сути, один».
Мо-ги-лёв.
Могилёв – и стал её могилой.
Рухнуло непоправимо, придавило безпомощную Алину, и она лежала как в параличе, а когда не лежала – то как лежала, и когда не ночь, то как ночь, всё смешалось неразличимо. И эти безконечные часы суток оставались силы только осознавать свою безысходную трагедию. У какой женщины ещё когда была такая ужасная судьба: ведь он всю жизнь её любил, и сегодня ещё любит, – а рухнуло. Когда не любят – легче, отваливается. Но – любя??
Его надо бы сотрясти, чтобы он очнулся.
Но – как его пронзить?
Он даже стал избегать разговаривать. Внешне соглашается – лишь бы не слушать.
А вот что – все эти муки перенести на бумагу. И дать ему читать.
Мой Обвинительный Акт – так и написать вверху листа. И каждый упрёк, который жжёт невыносимо, записывать под следующим номером.
1. Ты унизил меня не только изменой – но ты растоптал… Ты перестал ценить и понимать, какая хрупкость тебе была доверена…
От страданий иногда отнимается соображение. Но надо изложить ему отчётливо, он должен знать мои терзания.
2. Из-за тебя… И эту самую большую мою жертву… никогда не оценивая и не возмещая…
Боже, как жалко свои задушенные возможности! Напишешь-напишешь – и хлынут слёзы.
3. А что ты вообще дал мне за всю жизнь? Ты лишил меня простора! Ты сделал меня своей послушной тенью.
Говорили Алине: «Ведь вы же – личность, зачем вы так растворились в нём?» Зачем?.. жена да подчинится мужу?.. Да можно сказать: она никогда не жила так, как бы ей хотелось. Всегда – не все потребности бывали удовлетворены.
Ты не поддерживал моих увлечений… Ты гасил мои порывы… А мои порывы – это лучшее во мне. Но если не удалась твоя жизнь – почему нужно замыкать и делать безцветной мою?
4. А чем когда-нибудь ты для меня пожертвовал? Какой ты совершил для меня подвиг?..
Есть упрёки, уже не раз брошенные ему в лицо. А есть – непрорвавшие, как нарыв, они-то и мучат больше всего. А никому не выскажешь, неловко и Сусанне. Так пусть – ему!
5. Ты убил во мне все желания одно за другим – кроме одного, которое разгорается, оттого что после твоей измены оно открылось ненасыщенным. И оттого, что оно оскорблено…
Ах, если бы мне больше легкомыслия в молодости и потом – мне не было бы так тяжело сейчас!
Как прогнать мучительные мысли? Сядешь и растравляешь себя си-минорной похоронной сонатой Шопена. Нет, жить мне, по-видимому, больше невозможно. Это – ужас, которого человек не может вместить! Безумствую от мысли, что он не томится по мне, как я по нему. Оправдать его может только полная неспособность понять женскую душу.
Нет! Ничто не может его оправдать! Иногда – припадки бешеной ненависти к нему! Чувствуешь в себе силу на зло, какой никогда не испытывала. Он ещё не знает, как обманутая женщина умеет мстить!
Да, мысль о мести, ещё пока неизвестно какой, взялась подсвечивать ей в этой тьме – ободряющим угольком. Когда вздумываешь о мести – сразу чувствуешь, что сильнеешь. На месть – ещё найдутся силы! Цепкие силы пробираются между чёрных клубов. Если он своих желаний не сдержал ради жены – почему должна сдерживаться жена?
Но ревности – он не умеет ощущать, у него плоская сухая душа. Ревности – в нём не расшевелить.
Отравиться? – было бы легче всего. Но это не была бы настоящая месть. Он – не достоин её смерти.
Как и жизни её не достоин.
Бьёт и бьёт одна мысль: он мною пожертвовал! Он мною пожертвовал!
Хотя иногда облегчение: намного легче, когда видишь, что и он тоже мучается, ему тоже трудно досталось.
А иногда и его страдания уже не утешают, уже не кажутся доказательством любви.
… Да я, по сути, больна… Я не просто срываюсь, я больна.
Да! И он же бросил это слово: «клинический случай». Так он – понимает?..
Он – понимает! Так тем он виновнее!
Да, больна! И не Обвинительный Акт – надо спешить записывать симптомы болезни, чтобы было что показать врачам. Тут помогут записи из дневника – хорошо, что всё время записывала состояние, сон, аппетит.
Этот замкнутый флигель, эта бездеятельность, оторванность от людей – меня погубят. Обстановка в этом флигеле уже невыносима, всё – отвратительно, до чего ни дотронуться. Переездом в Могилёв я себя и погубила. Каждый день здесь – уносит год моей жизни. Как я извелась! В здоровом состоянии как бывает приятно проснуться и порываться к делу. А теперь – одно отвращение.
Нет, надо срочно советоваться с врачами: что нужно? Лекарства? массажи? разнообразные впечатления?
Не потерять мужества и спасти сама себя. Методически записывать разные случаи с собой, эти внезапные перемены настроения, чтобы всё это можно было бы сопоставить, и по такому развёрнутому объяснению станет ясно врачу.
Выздороветь! О, как хочется выздороветь! Ничего больше не хочется больной душеньке!
Чтоб над каждым делом не распускался чёрный лопух безсмыслицы: а зачем?
Ковынёв. Сойдётся ли Зина с казачьей жизнью? – Сейчас не звать. – Телеграмма о смерти брата.Сколько уже раз Фёдор и приезжал, и уезжал из своей станицы, да не меньше двух раз в году, и в эти военные тоже, – и почему-то каждый раз при отъезде натеняется страх: что-то случится в будущем, и он больше в станицу не вернётся. Ничто бы не должно помешать? – а каждый раз не знаешь. Летом на садах ляжешь вопрокидь или сидишь на лавочке, – такая тишина, лёгкость, пушистость, меланхолически воркуют горлинки в вербах, по небу еле перетягиваются редкие перистые облачка, и такая вдруг охватит тоска: милые садочки, до свиданья! Убогий и милый, неотрывно родной мой угол! сторона родимая, где пупок резан, – не вечно возвращаться мне к тебе. Смерть? Мысль о ней почему-то всё чаще тревожит. Хотя ведь не стар ещё, полусотни нет. Хотел бы молиться? – нет сил и молиться. Если приедешь в Глазуны под Пасху – сходишь, может быть, к заутрене, когда все. А в иной раз – так звон со старой колоколенки только раздражает: слишком долго звонят. Сходишь на могилки родителей – поцелуешь, погладишь кресты, а сердце – нет, не плачет, не дрожит, – зарастать стало?
Но и как безрадостно: все мы, все мы туда пойдём. А теперь ехать в станицу – с Зинушей?! Сговорено…
А – робость настигла. И опять не решиться никак.
Вода – спáла, каждому ясно, хоть и из газет, – и Зина уже с чемоданом собранным, все юбки-блузки разглажены, ждёт вызывной телеграммы. Она уже по первой его телеграмме заподозрила: ведь он – в Новочеркасске, а сюда путь не загорожен, а там дальше поедем вместе? И – видит её Федя в тамбовском знакомом домике, будто и сам там опять, вот видит вочью перед собой её строго-пламенный взор – и трудно выдержать, Федя отводит глаза.
А вызвать вот – не хватает последнего душевного усилия. В Петербурге казалось – решился. А на Дон приехал…
Сейчас в станице будет больше всего хлопот с садами. Любит их Федя, подкупил к своему надельному ещё и смежных. (И ещё покупал у станичного схода за 50 рублей неиспользуемый школьный участок – под опытное виноградарство и садоводство, но не разрешил окружной атаман.) Сейчас время – сады обмазывать, а после цветения – опрыскивать, а молодые посадки поливать, и вечный страх, не появился бы долгоносик, а то какие-то мотыльки налетают, прямо землю застилают. Есть обильные вишни, яблоки, есть груши, сливы, слабые абрикосы. А тут пора виноград открывать, уже пускает ростки, а там ставить колья, привязывать. И всё ж от погоды: как прошлый год в это время лили дожди что ни день, все улицы в воде, палисадник заплыл, – а то нет дождей, нет! это донское: и туча чёрная проплывёт – а нет ни капли! сушь, ветер, с утра уже печёт, корма выгорают, мотыки об землю звенят как косы, да не было бы пожара. А свежеет к вечеру воздух – стерегись заморозка, не пришлось бы этой ночью костры из мусора разводить. А то смотри – арбузы не взошли, по старой посадке нужна новая. А ещё ж – на огороды баб искать. Да плести плетни, обгородить леваду и гумны. (Да даже одно, как не подумал раньше: что уборных в станице отроду нет, оправляются на базу, на забазье, – как это Зине вымолвить?) А у лошади одной – вдруг глазное что-то, у другой экзема, – давай зелёное мыло да цинковую мазь. Да со всем же скотом сколько хлопот, да молочные скопы…