Говорили о вещах практических. О. Никодим не удивлялся и не интересовался, зачем это мы из самого Петербурга едем на глухое озеро к раскольникам. Едем – и отлично. Он всегда ездит.
– Я с утра завтра в город поеду, с утра. Я к тамошнему священнику въезжаю. Оно с утра, с прохладцей, лучше. И сундук со мной.
– Какой сундук?
– А книги. Без сундучка на Светлое-то озеро нельзя. Довелось мне потом увидать этот «сундучок»!
О. Никодим с утра – ну, а мы решили ехать после полудня. Где можно остановиться в С. – мы так и не узнали. Поговаривали, что там будто бы есть «въезжий двор». Но так поговаривали, точно его, в сущности-то, не было.
Ну, посмотрим.
20 июня
В пять часов тронулись.
М-ву нельзя было с нами ехать: его как раз назначили присяжным заседателем.
Творец! Вот так колымага! Тарантас на семью. Входит с наскока, так далека подножка. Сиденья нет вовсе, а ровная куча сена, ничем не покрытая. Завалились на сено. Тут же поняли, что сюда кладутся громадные подушки в розовых или красных наволочках. У нас ни подушек, ни наволочек, а заграничные нессесерчики с острыми углами, возбуждающие бессильную злобу.
Вот у о. Никодима, наверное, розовые подушки! Ему хорошо.
Переехали Волгу на пароме – в село Бор; громадное, плоское, черноватое село, торговое. Долго ехали по грязным улицам, – то избы темные, то домики хоть куда, в два этажа, с зелеными железными крышами. Ряды, трактиры, чайные… Телеги одна за другой, – ждут парома. Солнце так и печет.
Выехали из села – кругом зеленая, чуть холмистая, голь. И так и пошла эта голь на многие версты. Волга тотчас же скрылась, – мы ехали прямо от нее, на восток. От перевоза до уездного города С. около девяноста верст. Дорога – «почтовый тракт» – сначала была еще сносной, но чем дальше, тем хуже, и наконец превратилась во что-то нами не виданное и не испытанное. Да и для многих, я думаю, она показалась бы такой.
В нашем «ковчеге» мы подскакивали, отлетая в углы и стукаясь о фордек. Голова начинала болеть до тошноты. В Уткине и Тарасихе меняли лошадей. Почтовые станции маленькие, старые… Сбегаются люди, ребятишки смотреть, как сидим и закусываем своей провизией (нас предупредили, что надо взять провизию).
Боже мой! Правда ли, что есть где-то железные дороги? А наш «ковчег» – не бричка ли Чичикова? Вот Чичиков, наверно, видал всякие дороги. Он изъездил все – ища мертвых душ. И нашел их порядочно. Найдем ли мы хоть одну живую?
Но все-таки хорошо, хорошо. Быстро темнеет, луговой ветер обвевает лицо, зажигаются чуть заметные голубые звезды. Вот, наконец, и леса. Дорога стала еще хуже. Старая гать, – полусгнившие доски, – и лужи: здесь просыхает редко. Еловый лес, частый-частый, тесный-тесный, вставал черными стенами у широкой дороги. Светляки лежали кое-где у корней. Пахло пронзительной свежестью, весенними елками – точно яблоками.
По лесу ехали почти все время шагом, а потому к С. подъехали только на заре. Небо уж забелело мертвым светом. Перед городом за несколько верст опять начались голые луга и поля.
Вот и город. Не город – средней руки село, похуже Бора. В мертвой белизне зари он, спящий, казался нам таким страшным, серым, плоским, мертвым.
Едва-едва устроились, измученные, полубессознательные, в каком-то недостроенном доме трактирщика. Недострое-но, – но зато чисто, пахнет деревом. Дали нам две «горницы» во втором этаже. Полусонные слуги из трактира носили диваны. Спать, спать! Или хоть бы лечь!
21 июня
Явился о. Никодим (еще вчера приехал) со здешним иереем соборным, о. Анемподистом. И он отправится на Светлое озеро.
О. Анемподист еще молод, черногрив, прости добр. Охотно рассказывает, но интересуется не столько старообрядцами, сколько другими заблудшими овцами, которых здесь называют «немоляками» Мы слушаем о «немоляках» внимательно, но понимаем пока немного.
О. Никодим, неколебимо бодрый, предложил сегодня же съездить в Чернухинский скит, самый близкий, за пять верст.
– Как, опять ехать? Вчера ехали, завтра поедем, и сегодня?! А дорога?
– А дорога хороша, – утверждает о. Никодим. – Очень хороша дорога! Маленько похуже, чем по какой вчера ехали, а хороша. Мы долгушу возьмем, коли что – так и слезем. Ведь пустяки одни пять-то верст. К вечеру обратно будем, отдохнем еще. А уж завтра на озеро двинемся, с утра по холодку.
Подумали-подумали – взяли долгушу, поехали. Сидим четверо, по паре, пара к паре спинами. Деревянное сиденье, на нем узорчатый половик. Земля близко, слезть, действительно, сейчас же можно, – и мы слезаем, потому что дорога пошла лесом, и даже о. Никодим перестал ее хвалить.
Лесом хорошо идти. Лес – еловый, тесный, душистый. О. Никодим готовит грозное оружие на завтрашних староверов. О. Анемподист робко обдумывает своих «немоляк».
Лес прервался, чуть виден кое-где вдали. Среди зеленых полей что-то вроде крошечной деревушки. Это и есть Чернухинский скит – женский раскольничий монастырь.
Какие странные избы: без окон; по крайней мере, с дороги не видать ни одного окна, а так, стены серые бревенчатые, частоколы. Вот как будто ворота. Стучимся.
Никого.
Ямщик толкнул ворота и вошел. Мы за ним.
Двор. Во дворе ничего и никого. Чисто, травка повсюду. Окна есть, но плотно приперты дощатыми, одностворчатыми ставенками.
Ждем.
Вот стукнуло крытое крыльцо. О. Никодим выдвинулся.
– Здравствуй, мать! Гости петербургские скит хотят поглядеть. Пустишь, что ль? Ты ведь меня знаешь.
Мать Александра всмотрелась.
– И то знаю. Ты знакомый батюшка. Что же, пожалуйте. В сенях лесенка наверх. Пахнет свежестью.
Мы прошли в светлую келью через другую, такую же светлую, где стоит кровать, затянутая чисто и плотно белым полотном с кружевами у пола.
Чистота, доходящая до роскоши. На окнах цветы (фуксии), пол сплошь устлан разноцветными половиками, в стеклянном шкафике блестит посуда, ложечки приткнуты там же к полочкам, висят. Никакой духоты. Окна маленькие, особого устройства: верхнее стекло широкое и низкое, створ на половине. Вероятно, подъемные. В углу громадный киот, под ним, задернутые ситцевой занавесочкой, книги.
Скит, монастырь, – в котором как будто нет ни сестер, ни послушниц, одна настоятельница: так повсюду тихо и пустынно. Мы не только не встретили никого, но даже и следов живого человека не было.
Мать Александра занималась вышиванием лопастей для лестовок – треугольники, которые подвешиваются с обеих сторон к лестовке (раскольничьи четки) – по три с каждой стороны. Шила мать Александра по розовому бархату синелью. Тотчас же стала убирать работу.
– Шьете, матушка?
– Да, понемножку. Вот, уж очки надеваю. Обратилась ко мне.
– А у тебя тоже очки? Вон какие.
– Вы в мои, матушка, ничего не увидите. Взяла мое pince-nez[27], посмотрела.
– И впрямь ничего не вижу. Для чего же они?
– А для дали. У меня такие глаза, что вблизи видят, а вдаль нет.
Подумала.
– Гм… Несправедливые, значит, уж такие глаза.
В матери Александре – ни суетливости, ни смущения, – ни приветливости.
– Садись, пожалуйста. Поставить самоварчик?
О. Никодим спокойно и плотно уселся на диван. Мебель в келье была простенькая, чистая, – и старинная, прямо-спинная. Стол с белой скатертью, поверх скатерти белая же клеенка.
– Ставьте, матушка, самоварчик, чайку попьем.
Мать Александра – женщина лет 45, довольно полная, – но не слишком, круглолицая, чернобровая, черты прямые, красивые, серьезные. Но и серьезна она – не слишком; в лице, и в поступи, и во всем – достойная, холодноватая спокойность. На голове круглая бархатная шапочка, из-под которой на плечи, вдоль щек, складками падает черная манатейка. Черный сарафан, завязанный под мышками, белые рукава.
Тотчас же принесла самовар, вынула из шкафчика посуду, сахар и «землянику» – излюбленное заволжское лакомство, как мы после убедились: шершавые темно-розовые леденцы, подобие ягод, и вкус вроде земляники.
О. Никодим спросил, много ль сестер.
– Да мало, очень мало.
– А все-таки, человек пятнадцать?
– Какое! Сказать – всего шесть сестер. Помещение-то порядочное, а келейки пустуют.
– Что ж так? Не берете?
– Да кого брать? Хорошеньких-то негде взять, ну а… – то этого – прости Христа ради! – (поклонилась) – не хочется.
Мать Александра хотя и поклонилась, произнеся довольно смелое слово, но поклонилась только по христианской привычке покаяться, осуждая; само же слово она произнесла без всякого смущения и не по обмолвке.
– Нынче деревенские-то, – продолжала она, – одень их, да на гулянье пусти, а работать не хотят. Одень, – а потом замуж идут. Нынче в деревне каждая девушка под зонтом, как госпожа, да в калошах, а в избе – страм, да смрад, да есть нечего. И просятся – а не берем. – Не пьете разве внакладку?